class="p1">— Так-то, мои детушки дорогие,-еще одно гнездо осиротело... Чтой-то ты, Кузьма, исхудал больно? А ты что, Мартын, такой лохматый да пасмурный?
Мужчины смущенно молчат; отец, улыбаясь, приглаживает кудри.
— Что это вы гуртом собрались? Места другого не нашли, что ли? Эх вы, неразумные! А если кто чужой случаем толкнется? Ты, Мартын, большой, а на дитё похож. Небось кривой-то возле окон нюхает.
Дуня вынимает из-под обшлага носовой платок и, развязав узелок зубами, вытаскивает смятую красненькую бумажку.
— Вот, примите от меня. Может, мои деньги не подойдут? робко спрашивает она и нерешительно протягивает деньги.
Дядя Никифор принимает красненькую и кладет ее в общую кучу поверх смятых рублей.
— Спасибо, Евдокия Ивановна.
Мать не спускает потеплевшего взгляда с Дуни. Она уже не поджимает губ.
— Ушла я из Слободки, — сердито произносит Дуня. — Вчера уж на фабрику ходила с бабушкой. Покуражились, не хотели брать, говорят — нет работы. Спасибо бабушке. Анна, к тебе в сменщицы иду. Возьмешь?
— А то как же? — вмешивается бабушка Бойчиха. — Пусть попробует не взять! Вишь, грех какой выдумала!
Мать смущенно краснеет и, к моему удивлению, подходит к Дуне и обнимает ее.
— Так-то вот лучше. А ты чего, касатка, глазеешь? — спрашивает меня бабушка.— Залетай-ка, пичуга, к себе на верхотурку да грызи леденцы.
Я послушно забираюсь наверх. В пакете много конфет и пряников. Я делю их на две равные доли. Из пряников остается лишним розовый петух с огромным гребнем. Не задумываясь, я сую его в руку спящей Кланьке. А сама откусываю у пряничной рыбки голову и засыпаю.
Мои дни
По вечерам в свободную минуту мать вяжет носки и варежки из фабричного «угара»[2]. Часто-часто мелькают светлые спицы в быстрых материнских пальцах. Я невольно слежу за нитью. Хочется, чтобы она была вся ровная и яркая, но в угаре больше всего ниток серого, грязного цвета. Лишь изредка появится голубая или красная ниточка, и, глядишь, мать уже связывает ее со следующей — темной.
Такими же короткими обрывками проходят и мои дни. Если какой-нибудь из них приносит с собой радость, то она мимолетна, следующий день выдается скучным и пасмурным. _
Несколько дней назад меня и Ниночку после уроков повели в школьный зал. Приехал хозяин отбирать лучшие голоса для церковного хора. Когда мы вошли, в зале уже собрались ученики из других классов. Батюшка, круглый и довольный, перекатывался колобком от Серафимы Львовны к креслу, в котором, утонув, сидел хозяин. Высокий и худой Федор Ардуванович, у которого учился Петька, что-то шептал хозяину на ухо, снимая с его черного длинного кафтана пушинки хлопка. Ближе к ребятам стояла Татьяна Афанасьевна и чуточку улыбалась, наблюдая за суетой.
Сначала слушали мальчиков. Хозяин, кажется, был недоволен и хмурился. Отец Андрей укоризненно качал головой, когда кто-либо фальшивил.
Наконец очередь дошла до девочек. Батюшка взял меня за руку и погладил по голове:
— Не бойся, отроковица.
Не знаю почему, но я сильно перепугалась. Петь мне уже не хотелось, и я, сделав шаг вперед, остановилась.
— Подойди, подойди ближе! — заволновался Федор Ардуванович.
— Емельянова, подойди, — сказала Татьяна Афанасьевна и, слегка отстранив учителя, подвела меня к хозяину, который посматривал на всех темными, глубоко спрятанными глазами.
— Это та? — Хозяин повернул голову с длинными, как у батюшки, волосами в сторону Серафимы Львовны.
Заведующая почтительно наклонила голову.
Ангельский голос. Довольны останетесь, — сказал отец Андрей.
Хозяин, поковыряв в зубах перышком, подобрал полу длинного кафтана и, устроившись поудобнее в кресле, приказал:
— Спой «Верую».
Кажется, я спела хорошо. Батюшка блаженно улыбался, а Татьяна Афанасьевна одобрительно кивнула, когда я посмотрела на нее. Хозяин также остался доволен. Он поглаживал седоватую длинную бороду.
— А своих песен не знаешь? — неожиданно спросил он.
Хотя я и знала, кроме молитв, много других песен, которым научил меня отец, но петь при чужих я постеснялась.
— Не знаю... Батюшка говорит, их грешно петь,— схитрила я.
Меня заставили спеть еще несколько молитв, похвалили мой голос и отпустили домой.
На улице меня ожидала Лиза.
— Ну как, Лена?
— Знаешь, как страшно было, даже ноги и сейчас дрожат!
Лиза провожала меня до Мотылихи. Она была рада и смеялась вместе со мной.
Когда я влетела в каморку, мать довязывала носки. Мое шумное появление испугало ее. Клубок соскользнул на пол, а красная ниточка оборвалась у самой спицы. Путая от волнения слова, я начала рассказывать ей.
И, едва я замолкла, мать ахнула, выронила недовязанный носок и, раскинув руки, прижала меня к себе.
— Ленушка, ладонка моя ненаглядная! Искорка самоцветная! — шептала она. Счастье светилось в ее глазах, на поблекшем лице и заставляло улыбаться всегда скорбно поджатые губы.
Несколько раз мать просила меня повторить. Ее интересовало каждое слово, сказанное в учительской.
— Примут сначала в хор, а потом... — тихо мечтала она.
— Я как Татьяна Афанасьевна буду.
— Что ты! — Брови матери изумленно взметнулись вверх. — Да разве допустят дочь цыгана?
Сомнения матери меня крайне разобидели. Я училась нисколько не хуже Ниночки, Симы и их подруг. Наоборот, Татьяна Афанасьевна ставила меня им в пример.
Когда мы наговорились и намечтались досыта, мать внезапно спохватилась:
— Что же это я! — и потащила меня в угол. — Молись!
Я опустилась на колени рядом с ней.
— Услышь, господи, нас, грешных! Не забудь сирот своих! — громко шепчет мать, не отрывая глаз от икон.
И столько веры и надежды вкладывала она в свои слова, что казалось — бог обязательно услышит и поможет мне.
В этот вечер словно жар-птица из сказки залетела в нашу маленькую каморку.
На радостях мать успела сбегать в лавочку и накупить покупок. Мне она принесла пучок длинных, похожих на свечи в радужных обертках конфет.
— Дождались и мы милости божьей! — повторяла она, суетливо расхаживая из угла в угол.
Принаряженная и сразу как-то похорошевшая, она вытащила из комода праздничную скатерть и застелила ею стол.
Ждали со смены отца. И как только он переступил порог комнаты, мать бросилась к нему навстречу:
— Радость-то какая, Мартынушка!..
Отец, кажется, не особенно обрадовался новости. Это было заметно по его нахмуренному лбу и тревожному блеску горячих глаз. О чем-то сосредоточенно думая и усмехаясь, он сердито мотнул головой и бросил:
— Сегодня опять шесть человек с прядилки выбросили твои