лицо расползлось в нечаянной радости.
Улыбка была и виноватая, и прощающая, и благодарная, что вот он какой оказался умница: приехал.
Он, когда увидел эту улыбку, тоже весь растаял, тепло родства пролилось в кровь, ах ты, подумал он с нежностью, и понял, как соскучился по ней за пропасть разлуки.
Дочка устремилась привычно...
— Что, нагулялся? — насильно водворяя на лице строгий прищур, сказала жена, но упрека никак не получалось, улыбка растаскивала его во все стороны по мелким частям и торжествовала одна в ее глазах под нарочно насупленными бровями.
— Я-то нагулялся, еще когда ты пешком под стол ходила. Вот ты-то нагулялась ли? — счастливо ответил он.
— Хм, я-то тут при чем? — Жена по-девичьи дернула плечом.
Действительно, и как он, дурак, мог всерьез поверить в развод!
Вышла теща — уже тут как тут! — он нахмурился.
— Есть будешь? — поспешно спросила жена, загораживая собой мать.
— Какой там!.. — отмахнулся (испортила проклятая теща весь пейзаж).
— Мам, ну мы тогда пойдем погуляем!
А раньше отправляла гулять с дочкой его одного, а сама оставалась что-нибудь поделать, потому что гулять вместе было нерентабельно и могло бы оправдаться только душевным излишеством — а его не было...
— Мы пойдем погуляем! — повторила жена, и теща, наконец, сообразила:
— Ну, так я поеду домой!
— Ага, мам! — срочно согласилась жена и, устыдившись этой срочности, виновато прибавила: — Папе привет!
Да уж, конечно, привет, а как же... Не надо оправдываться, все понятливо простят друг друга.
Они пошли. Шум волнения в сердце утих, в тишине они смутились, и каждый погрустнел — так упругие шары, по школьному учебнику, столкнувшись, сближаются плотнее своих пределов, зато в следующий момент силою этого избыточного сближения отталкиваются врозь.
Он ведь уже произвел за вчерашний вечер и ночь и за сегодняшний день — такое огромное время! — уже произвел над собой то отсекновение, и уж срез начал затягиваться понемногу, а к срезу приставили отсеченное и ждут, чтоб оно приросло к старому месту.
А она спохватилась и возобновила свою обиду, сочтя прощение слишком поспешным: дешево отделался!
И так они шли и молчали, и друг на друга не глядели.
Зато голова дочки вертелась во все стороны. Она подбирала на дороге камушки, она совала палец в каждую выщербинку асфальта, и нужно было ее поднимать и отряхивать, потому что она всякий раз успевала сесть и удобно расположиться для своих исследований. Ее брали на руки, а она, досадуя, отвоевывала камешек, который пытались вытряхнуть из ее кулака, и, отвоевав, забывала о нем, роняла и принималась петь свое «ляль-ляль», кивая себе головой, а родители тогда оглядывались друг на друга, чтобы разделить безоружную улыбку по своей дочке, и это было им нетрудно.
— Гляди, — наконец обратился он к жене, и голос растопился, — видишь, во‑он те дома вдали — а раньше их не было видно с того места. Я этот эффект вчера открыл: земля колеблется, бугрится и опадает.
— Да ты просто раньше не смотрел, вот и не видно было, — жена улыбалась, но улыбка теперь относилась не к дочери.
Он нагнулся опять за девочкой, а когда выпрямился, жена шла впереди, она была в босоножках, но — он себя специально проверил — ничего, на сей раз ничего... Каблуки, пятки — ничего... Хотя пространство в этих местах было самое обиходное, без каких-либо особых искажений.
Ночью они лежали в своей постели — непривычные, как новички. Всякий-то раз после ссоры приходится начинать все заново. Почему-то с каждым разом все трудней.
Она лежала неподвижно: соблюдала гордость, а он тоже прирос спиной, оцепенел в темноте и весь затормозился. Он понимал, что должен сам, первый, но все откладывал, медлил, ему было тоскливо и хотелось снова плакать. Как будто жаль было расставаться с вчерашним. Как будто разлюбил счастье.
Он думал о том, что всегда теперь будет жить здесь, потому что к их постели приставлена буквой Г деревянная кроватка. Он теперь пугливый раб, его сломали. Все стерпит, ненависть свою удушит, лишь бы не отсекать больше от себя эту пуповину. И лучше всего ему постараться полюбить жену и держаться за эту любовь изо всех сил, как за костыль держится безногий, ибо иначе ему не ходить. И так ему стало жаль себя, что задрожало сердце и пролилось, как стакан воды в трясущихся руках.
Потом он сказал себе: ничего, утро вечера мудренее — и понемногу успокоился.
Жена его была румяная медсестра, он вспомнил сон, потом сделал над собой усилие, вздохнул и с неизбежностью медленно повернулся.
ПОДРУГА
Вот ты жил, жил. Был женат — от этого все зависит, все. Недаром: «Путь совершенного человека простирается далеко. Но начинается он с отношений мужчины и женщины» — или что-то в этом роде. Короче, ты разошелся.
После этого вечность был в яме. Ты пропадал там, ты тонул — и тебя вытащили. Появилась и вытащила. И вот: обсох, отогрелся, сидишь в уюте тяжелого теплого занавеса (ты настоял, твоя с детства береженая мечта: чтоб тяжелый теплый занавес, нет, два — на окне во всю стену и на дверном проеме — тоже во всю стену, и вот: занавес), ты слушаешь музыку, нет, не то слово — а в мареве музыки завис и плаваешь, как в невесомости, как в материнской утробной жидкости, свернувшись ушной извилиной, раковиной, не помня себя, не зная, — в дремучей теплой первородной жидкости ты плаваешь в этой музыке — и Анюта приводит в дом свою подругу.
Ну что подруга? — гадкий утенок: длинная шея, лицо с ошибками. Смотрит испуганно, но сквозь испуг — как будто она что-то там такое знает.
— Простите, — говорит, — что это была за музыка? — И стушевалась, пугаясь и отменяя вопрос.
— Это Брух, — важно произносишь ты. — А вы?
— Это Ольга, — сразу же наскакивает Анюта и даже на шаг вперед выступает, загораживая грудью. — Она у нас работает.
Молодая, говорит, специалистка, ей платье скроить надо.
Ну что ж, кроите ваше платье...
— Мы дверь закроем. Ты слушай, слушай,