Старик был небольшого роста, с плешью во всюголову; на нем был черный сюртук с высокими плечами, черный жилет, темно-серыепанталоны и такие же темно-серые гетры. По платью его можно было принять то лиза слугу, то ли за конторщика; да он и соединял в своем лице долгие годы то идругое. Единственным украшением его особы служили часы, опущенные в недраспециального кармашка на ветхой, черной тесемке; потускневший от времени медныйключик, прицепленный к той же тесемке, указывал место погружения. Голову онпостоянно держал набок, и весь он был какой-то кривой, скособоченный, как будтофундамент у него осел на одну сторону тогда же, когда это случилось с домом, итоже нуждался в подпорках.
— Слабый же я человек, — сказал себе АртурКленнэм после его ухода, — если подобный прием мог вызвать у меня слезы. —Разве когда-нибудь я встречал здесь иной прием? Разве я мог ожидать иного?
Но слезы и в самом деле навернулись у него наглаза. Сказалась на мгновение натура человека, который с самой зари жизнипривык терпеть разочарования, но все же не утратил окончательно способностинадеяться. Но Артур подавил в себе это движение души, взял свечу и принялсяосматривать комнату. Та же старая мебель стояла на тех же местах. На стенах, врамках под стеклом висели гравюры, изображавшие «Казни египетские»,[15] вкоторых трудно было что-нибудь разобрать по причине казней лондонских — копотии мух. В углу стоял знакомый поставец со свинцовой прокладкой внутри, пустой,как всегда, похожий на гроб с перегородками; а рядом был знакомый темный чулан,тоже пустой; в свое время Артура не раз запирали сюда в наказание закакую-нибудь провинность, и в такие дни чулан казался ему преддверием тогоместа, куда он спешил со всех ног по мнению упомянутого выше трактата. Набуфете по-прежнему красовались большие, каменнолицые часы; они как будтозлорадно подмигивали ему из-под своих нарисованных бровей, если он не успевалвовремя приготовить уроки, а когда раз в неделю их заводили железным ключом,они издавали свирепое рычание, словно предвкушая все невзгоды, которые импредстояло возвестить. Но тут в столовую вернулся старик и сказал:
— Идемте, Артур; я пойду вперед и посвечу вам.Следуя за ним, Артур поднялся по лестнице, вдоль которой тянулась панель,разделенная на квадраты, отличавшиеся большим сходством с могильными плитами, ивошел в полуосвещенную спальню, пол которой настолько осел и покосился, чтокамин оказался как бы в низине. В этой же низине стоял черный, похожий накатафалк, диван, и на нем, прислонясь к большому твердому черному валику,точному подобию плахи, на которой в доброе старое время совершались публичныеказни, сидела его мать в траурной вдовьей одежде.
Сколько он себя помнил, между отцом и матерьювсегда шли нелады. Самое мирное времяпровождение его раннего детства состояло втом, что он молча сидел в комнате, где царила напряженная тишина, и со страхомпереводил взгляд с одного отвернувшегося в сторону лица на другое. Матькоснулась его лба ледяным поцелуем и протянула четыре негнущихся пальца вшерстяной митенке. Когда с этим нежным приветствием было покончено, Артуруселся против нее за маленький столик, стоявший перед диваном. В камине горелогонь, как горел днем и ночью уже пятнадцать лет. На огне стоял чайник, какстоял днем и ночью уже пятнадцать лет. Поверх угля высился маленький холмикмокрой золы, и другой такой же холмик виднелся внизу, под решеткой, как бывалоднем и ночью уже пятнадцать лет. В комнате, лишенной доступа свежего воздуха,пахло разогревшейся черной краской, как пахло от вдовьего крепа уже пятнадцатьмесяцев и от катафалкоподобного дивана уже пятнадцать лет.
— Я привык вас видеть более живой идеятельной, матушка.
— Мир для меня замкнулся в этих четырехстенах, Артур, — ответила она, обводя глазами комнату. — Хорошо, что его суетаи тщеславие никогда не были близки моей душе.
Ее взгляд, знакомый звук сурового, властногоголоса так подействовали на сына, что он вновь, как в детстве, ощутилнепреодолимую робость и желание сжаться в комок.
— Значит, вы никогда не покидаете этойкомнаты, матушка?
— Мой ревматизм и сопутствующий ему упадок силили нервное расстройство — не в названии дело — привели к тому, что я пересталавладеть ногами. Да, я никогда не покидаю этой комнаты. Я не переступала еепорога уже… скажи ему, сколько, — бросила она кому-то через плечо.
— О рождестве будет двенадцать лет, —отозвался из темного угла слабый, надтреснутый голос.
— Неужели это Эффери? — спросил Артур,оглядываясь на звук.
Надтреснутый голос подтвердил, что этодействительно Эффери, и вслед за тем в освещенное, вернее полуосвещенноепространство перед диваном вышла старая женщина; она приветствовала Артура,приложив кончики пальцев к губам и тотчас же снова отступила в темноту.
— Благодарение богу, — сказала миссис Кленнэм,слегка поведя рукой в сторону кресла на колесах, стоявшего перед высоким бюро снаглухо запертой крышкой, — благодарение богу, я все же могу заниматься делами.Это большое счастье. Но не будем говорить о делах в воскресенье. Что, погодадурная?
— Да, матушка.
— Идет снег?
— Снег, матушка? Да ведь еще только сентябрьна дворе.
— Для меня все времена года одинаковы, —ответила она с оттенком какого-то мрачного самодовольства. — Сидя здесь, вчетырех стенах, я не знаю ни зимы, ни лета. Богу было угодно сделать так, чтобывсе это меня не касалось.
Холодный взгляд ее серых глаз, холодная сединаволос, неподвижность черт, таких же застывших, как каменные складки на оборкечепца, — все это внушало мысль, что ей, не ведающей смены простых человеческихчувств, естественно было не замечать смены времен года.
На столике перед нею лежали две или три книги,носовой платок, только что снятые очки в стальной оправе и старомодные золотыечасы в массивном двойном футляре. На этот последний предмет были теперьустремлены глаза и матери и сына.
— Я вижу, матушка, что посылка, которую я вамотправил после смерти отца, благополучно дошла по назначению.
— Как видишь.
— Отец очень беспокоился о том, чтобы эти часыбыли незамедлительно отосланы вам. Мне никогда прежде не случалось видеть,чтобы он так беспокоился о чем-либо.
— Я храню их здесь на память о твоем отце.