Куда ткнут, туда и идешь. И многим господам тот Федька Егоркин принадлежал по закону — переходил из рук в руки: то по наследству, а то по купчей…
Он перевел дыхание, глядя в окно. На снегу двора начинали синеть сумерки. Потом заговорил снова:
— Принадлежал Федька фельдмаршалу графу Разумовскому, коему пришло на мысль продать весь оркестр князю Потемкину, по восемьсот рублев за каждого, всего за сорок тысяч. Продали Федьку, однако, отдельно и в газетах дали объявление: "Продается дворовый человек, умеющий грамоте, знающий столярное ремесло и который хорошо играет на флейтраверсе". Сказано — сделано. Попал столяр Федька к светлейшему.
Егорыч подошел к печурке и поправил в ней полено. Огонек вспыхнул и зазмеился по дереву. Жаркие красноватые отсветы легли на некрашеный пол. Кочерга в руках Егорыча слегка колотилась о половицы, и только этот стук выдавал его волнение. Голос звучал равномерно-монотонно.
— А был в это время Федька уже Федотом, и можно бы величать его Федотом Егоровичем, ежели бы он не родился в холопском звании. И с женитьбой ему не повезло. Вот веришь ли, никогда не льстился я на женитьбу. Отпугнуло от женского пола еще в младости. Был я, к слову сказать, парнем красовитым и любил, нечего греха таить, любил в те поры, как значился еще крепостным графа Орлова… Это тот самый Владимир Григорьевич Орлов, что приказал высечь своего крепостного архитектора за то, что тот, строя кузницу, ошибся и завалил свод. А с кем ошибки не бывает? Да я не про то. Меня и самого секли до полусмерти за девушку. Любанькой ее звали. С Любанькой у нас был сговор, и с родителями уже по рукам ударили. Любань-ка, ни дать ни взять, наша Марфутка была: такая же черноглазая, бойкая, в хороводе первая запевала, а коса — до пят. И вдруг графову бурмистру вдовому она понравилась. Граф и просватай ее за него. Она — в слезы: "Не пойду. Он мне хуже собаки паршивой!" И правда был он непригож: голова не то песья, не то лошадиная, и кривой-то на один глаз, и старый, и корявый да конопатый, на одну ногу прихрамывал… Тьфу, прости господи, одно слово — образина. Любанька кричит: "Удавлюсь!" А графу что? Отдал приказ, сказано — сделано… А Любанька возьми и впрямь удавись в хлеву… Коровы ей мертвой ноги лизали, а я в те поры бурмистрову рожу раскровянил. Ну, за это меня сперва хотели в солдаты отдать, а после только выдрали. Три месяца отлежал. А как поднялся, графу для дочери в свадьбе нахттиш [136] с амурами вырезал. И за то граф меня до руки своей допустил — руку барскую рабски облобызать, в знак полного прощения. И невесту предлагал выбрать. Я, конечно, поблагодарил и отказался. Как на какую девицу взгляну, мне моя Любанька в хлеву на перекладине чудится. Зато нахттиш вышел на славу. Всяк, кто приехал на свадьбу, хвалил безмерно. Свадьба была пышная, на весь Питер прогремела. Гости собрались самые вельможные… А у моих резных амуров личики — как живые, сказывали, с грацией итальянского совершенства. Да-а-с!
Егорыч опять помешал в печке. На лице его резче выступили морщины. Голос зазвучал совсем тихо:
— Вот, как уголья рассыпаются, так скоро, видать, рассыплется и моя жисть, Сережа… Уголек вспыхнет — и нет его, одна зола. Так и жисть. Многих я господ был холопом, пока не продали меня господам Благово мастером разных нахттишей, рам, кроватей, всяких там этажерок да трельяжиков для барских утех… Ты, парень, не бери с меня пример, ни боже мой! Не тоскуй. Такая уж наша доля — служить для барских услаждений. Жисть пережить — не поле перейти. Из всякого ковша нахлебаешься…
Он усмехнулся:
— Я даже актером, Сережа, был. Не веришь? Господа любят крепостные театры. Люди ходят туда за деньги. Значит, мы, холопы, барина своего кормим. А на стене у него висела завсегда огромадная плеть. Между игрой он своими ручками бил ею неисправных актеров. "Ты, кричит, поёшь брюхом, какой ты есть бас? А ты, такой-сякой, какую рожу для оперы намалевал, — не человечья, а свиное рыло". И актерок тоже бил…
Он с горечью вдруг рассмеялся:
— У одного помещика, рассказывали, шел балет "Амур и Психея". Амур был парень рослый, и Психея — в теле. Хотели они барину угодить да и прыгнули повыше. А на веревках у барина висели ребята с крылышками: кто изображал "радость", кто — "утеху", а кто — "игру". Плясуны скакнули да головами и задели за ребят, ребята и разревелись… Публика в хохот, а барин — за плеть. Так с вспухшими задами и плясали Амур с Психеей.
Сергей слушал опустив голову.
— Тебе, Серега, еще ничего живется. Только ты немца остерегайся. Господа разгневаются, он жару подбавит. Господа приласкают, он яму выкопает от зависти. Не ты один страдаешь. Про Хераскова, сочинителя, слыхал?
— Как не слыхать!..
— Он сочинил слова для оперы, по прозванию "Милена". А музыку к ней написал холоп князя Петра Михайловича Волконского. Однако имя крепостного на нотах не проставили, и имя то всеми забылось. И я не помню, хоть сам недолгое время господами был отпущен в оркестр к князю Волконскому. И "Милену" эту самую хорошо по всем нотам знаю. Царское семейство даже смотрело и очень музыку одобряло.
"Да, — подумал Сергей, — сколько забытых холопских имен затерялось по всей крепостной Руси!.."
— Видно, у нас от природы, Сережа, как бы корешок заложен, семечко аль зерно, вроде как у растения. У кого оно всхоже, — выходит на свет, и пышным цветом расцветает, и плоды добрые дает.
Он покачал головой, точно сам удивляясь своим словам.
— Ты, милый человек, вникни в мои речи. Я тебе говорю про святой корешок, про семечко. Оно и у тебя, и у меня, у многих бывает… Знал я одного повара. Федором Устиновичем Грехуновым звали. Фамилия вроде грешная, а душа ангельская. Он, милый ты мой, всего-навсего торты делал. А какие? Чтобы цветики сахарные лучше выходили, в поле, в лес, в сады разные ходил. И каждую былинку разглядывал: где у нее сколько листиков да стебельки какие. А на него глядючи, молодой поваренок тоже, видать, с искрой, стал георгины да розы из репки со свеклой вырезывать. Кабы их учить, думаешь, они бы не смогли статуи из мрамора резать? Вот то-то и оно! Вот тебе это самое "семечко".
Старый, с красноватым носом и слезящимися глазами столяр радостно улыбался.
"Вот оно — творчество!" — подумал Сергей,