рука мальчишки выводила картинки самого озорного содержания.
Началась новая жизнь, под визг пилы, под стук долота и шуршание стружек. Сергей уговаривал себя:
"Ничего, стисну зубы и поставлю мольберт за перегородкой, подальше от столярного станка. Все же это — творчество, и в нем можно забыться…"
А у Елизаветы Ивановны рождались все новые и новые причуды. Она хотела выжать своего крепостного, как губку. Она уверяла, что Сергей может ездить с нею на запятках, исполнять одновременно поручения, требующие толкового понимания, писать портреты, разрисовывать вазы для сада и декорации для задуманного ею театра, а также не оставлять "плана" картинной галереи. И жаловалась мужу:
— Пьер, мне противно кататься, когда за мной стоит Григорий! И ростом он не вышел, и нос… — она делала неопределенный жест, — такой непростительно вульгарный профиль. Он отравляет мне прогулку. Я начинаю нервничать… и… вообще… прикажите что-нибудь Гансу Карловичу.
Мажордом распорядился, чтобы второму выездному лакею надевали парик с золотистыми кудрями, а лицо белили и румянили. Нос исправить, правда, не удалось, — Елизавета Ивановна продолжала "нервничать" и требовать Сергея.
И он рвался на части, работал то в зале для будущего театра, то в "картинной галерее", то раскрашивал к весне вазы для сада. Елизавета Ивановна досадовала, что Сергей не скульптор, и сердито спрашивала:
— Чему же тебя учили в Академии, если ты даже амуров и богинь сделать не умеешь?
Работать при столярной было вдвойне тяжело.
Старик Егорыч, искусный столяр и неплохой человек, имел трех подручных, которых учил и нередко бил. Бил он их только под пьяную руку, но напивался часто. Денег у Егорыча водилось негусто, и водку он заменял лаком, который выдавал ему мажордом. Егорыч процеживал лак через корку хлеба или через соль и глотал отстоявшийся спирт Этим зельем он поил и своих подручных, отданных ему под начало. Пьяный, он вымещал на них всю обиду жизни, все неудачи, боль и бесправие. Бил и приговаривал:
— Это тебе, сукин сын, за то, что ты вчерась олифу спор-тил. А это за то, что голову льва на господском кресле вверх тормашками приставил. Меня били, и я бью!.. У меня, может, все кости из суставов выверчены, а душу на конюшне ногами вытоптали. Пущай и другой терпит…
Подручные — Ванька, Васька и Савка, — напившись того же лака, бросались с помутившимися глазами сообща на старика. Они колотили его в свою очередь, падали на пол и с криком и грохотом подкатывались под самую дверь загородки Сергея.
Но, когда все, наконец, "обходилось" и соседи бывали трезвы, Сергей начинал мало-помалу привыкать к обычному стуку и шуму мастерской. А запахи скипидара, лака и красок были к тому же сродни его искусству.
Сергей готовил как-то холст, обдумывая предстоящую работу. Дверь скрипнула, в нее просунулась всклокоченная голова старика Егорыча. Он был трезв, и маленькие серые глаза его смотрели из-под очков светлым проницательным взглядом.
— А я к тебе, Сережа, — начал он со вздохом. — Тоска заела.
Сергей невольно улыбнулся:
— Лаку, что ли, не хватило, Егорыч?
— А ты не смейся. Лаку хватит. Да не всегда он тоску отгонит. Тоска мое сердце выела, как роса медвяная траву в поле выедает. Сяду-ка я к тебе на ящик. Не бойся, на краешек, ничего не сомну… Я ведь понимаю.
От него пахло не как обычно перегаром, а свежим деревом.
— Поговорить с приятным человеком, Сережа, охота. Вот здесь томит. — Он указал на сердце.
Лицо старика, в мягких морщинах, вдруг осветилось ласковой улыбкой.
— У нас с тобою наши работки ровно бы сестры, Сережа. Ты картину, скажем, малюешь, а я тебе — рамы да подрамники, мольберты да столы для рисования. У тебя краски, и у меня краски. А был бы ты мастер другого цеха — лепил бы из глины, скажем, — я твою лепку из дерева на вещицы для барского потребления вырезывал бы. По твоим, значит, образцам. И столько рублев ты да я получили бы, когда были бы на воле!..
Старик снова протяжно вздохнул и заскорузлыми пальцами начал осторожно перебирать рисунки Сергея.
— Важная работа! — с простодушным восхищением произнес он. — Краски-то сам растираешь?
— Сам, понятно.
— И охра, и краплак, и индиго, и кармин. Я, братец, знаю толк даже в твоих брахманских карандашах. Сей итальянский карандаш, хоть и выписывают из Италии, а только, помню, говорили — как это ни удивительно, — отыскался и у нас, где-то на Дону. А все русские тянутся к заграничному и своим брезгуют.
Егорыч рассматривал набросок смеющегося женского лица.
— Что это у тебя, Сережа, никак, Марфутка-горничная? Зачем тебе простой девки портрет? Смотри, не попало бы от господ.
— В дело пойдет! А похоже? — улыбнулся Сергей.
— Как живая! Ну ты и мастер, я погляжу!
Сергею стало приятно от интереса, проявленного этим малознакомым стариком к его творчеству.
— Я ведь тоже маленько рисовать учился для моей работы, — продолжал Егорыч. — Хлебнул этой мудрости… И вот душа моя хочет тебе открыться… Ты ведь не из вороньей стаи. К тебе сердце и потянуло. А то — скука лютая. Сегодня воскресенье, в столярной не работаем. Есть, значит, свободное время. Станешь слушать мою сказку-быль?
— Как не слушать, Егорыч!..
Сергей был рад. Точно родная душа пришла и захотела вылить ему все, чем болела сама.
Егорыч, положив руку на плечо Сергея, заглядывал ему в глаза и вполголоса говорил:
— Прежде, как ходил ты с утра в ливрее, был ты словно чужим. Забежишь с каким приказом от господ в столярную, а я своим молодцам и толкую: "Фордыбачит, стерва, а из такой же кости вышел, как и я. В курной избе рожден от бабы. Перепетуи, как и мы грешные…" Нынче же ливрею надеваешь, когда в барские хоромы позовут. А здесь сидишь, как и мы, в ситцевой рубахе… И стал ты нам ровно своим. Понял?..
— Понял.
— Сказано — и кончено. А то — "ака-де-мии" разные да "художники". Свой и свой, вот и все!..
Старик начал свою повесть тем внешне бесстрастным голосом, каким рассказывают странники-сказители:
— Жил-был на свете Федька, Егоркин сын… После стали звать его Егорычем. И этого самого Егорыча ты видишь сейчас перед собою.
Он ткнул себя пальцем в грудь.
— Только не всегда он был, как сейчас, столяром. Ты только спроси, кем он не был по желанию господ? Учили рисованию, в резчики готовили, художественную резьбу по итальянским манерам резать. И пению учили, не поверишь, ей-богу, пению… А уж грамоте — само собой. И в оркестре господском играть — все было. Что прикажут, то и делаешь.