мешает Бунину понять силу чеховского неправдоподобия: опыт ведь не только обогащает, а и отягощает, мешая взлетать над сущей реальностью. Зато сами претензии тут великолепно наглядны. Бунинское пристрастие к бытовой правде (Бунина, разумеется, не исчерпывающее) — как бы и часть существа самого Чехова; часть — однако преодолеваемая. И бессмысленно спорить, автобиографичен ли беллетрист Тригорин, сокрушающийся, что читатели так о нем отзываются: «Да, мило, талантливо… Мило, но далеко до Толстого». Бессмысленно, ибо в смысле суда над собой, претензий к себе — да, автобиографичен!
Тригорин — это то, что Чехов, сколь бы он ни был к себе несправедлив, называл «мы». «Мы все».
«В наших произведениях, — писал он Суворину в 1892 году, — нет именно алкоголя, который бы пьянил и порабощал… Отчего нет? Оставляя в стороне «Палату № 6» и меня самого, будем говорить вообще, ибо это интересней. Будем говорить об общих причинах, коли Вам не скучно, и давайте захватим целую эпоху. Скажите по совести, кто из моих сверстников, т. е. людей в возрасте 30–45 лет, дал миру хотя одну каплю алкоголя? Разве Короленко, Надсон и все нынешние драматурги не лимонад? Разве картины Репина или Шишкина кружили Вам голову? Мило, талантливо (Тригорин! — Cm. Р), Вы восхищаетесь и в то же время никак не можете забыть, что Вам хочется~курить. Наука и техника переживают теперь великое время, для нашего же брата это время рыхлое, кислое, скучное, сами мы кислы и скучны, умеем рождать только гуттаперчевых мальчиков, и не видит этого только Стасов, которому природа дала редкую способность пьянеть даже от помоев. Причины тут не в глупости нашей, не в бездарности и не в наглости, как думает Буренин, а в болезни, которая для художника хуже сифилиса и полового истощения. У нас нет «чего-то», это справедливо, и это значит, что поднимите подол нашей музе, и вы увидите там плоское место. Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-та, идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие — крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдаленные — Бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п. Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели. Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас. А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше — ни тпрру ни ну…»
Вот! «Жизнь, какая она есть», хотели видеть в Чехове многие, и совсем не курьез, не проявление чьей бы то ни было индивидуальной нечуткости, что современная ему критика настырно корила его за нелогичность и немотивированность.
«Можем ли мы принять на веру это внезапное, не объясненное нам крушение веры в гений полубога? — Это о «Дяде Ване», а весь цитатный ряд заимствован мною из книги Александра Чудакова «Мир Чехова». — …Как мог дядя Ваня… ничего этого не понимать раньше?.. Да где же были его глаза?.. Неестественно, а потому и нехудожественно». Вот — о «Трех сестрах»: Вершинин «сколот из разных кусков, из материалов, хотя в природе и существующих, но вместе не встречающихся, как не растет дерево с железом». О той же пьесе: «Люди как бы переламываются надвое… Андрей в первом акте еще стремится к профессуре, во втором уже секретарь управы, в третьем — член ее. Почему это вдруг, как у Хлестакова?» Не говорю уж о самом, наверное, зацитированном из сомнений, касающихся «Трех сестер»: к чему, искренне недоумевала критика, эти вопли: «В Москву! В Москву!», когда не составляло труда пойти на станцию и купить билет до старой столицы?
В этом смысле чеховская Россия, казалось, такая правдоподобная, что осталось только внести поправки на манер бунинских, и правдоподобней уже будет некуда, — эта Россия действительно в чем-то подобна стране, по которой мечется названный Хлестаков и где духи подменили людей…
То есть — не будем в запале преувеличивать, но аналогия и не безумна. Родство — в силе преображения, отчего так наивно искать в чеховском мире фотокопию русской реальности. Тут не фото, не слепок, даже не шарж, если говорить о лучшей юмористике Чехова, отдаляющейся от смешной бытовщинки Антоши Чехонте или Человека без селезенки, — нет, тоже своего рода инобытие… Или: бытие под личиной быта. Нечто познанное впервые, застигнутое в процессе познавания — в узнаваемых формах. Метафористика, замаскированная под реальность, будь то хоть та же тоска «В Москву!», — казалось бы, так легко утолимая, ан…
Тригорин, как сказано, автобиографичен — в я» очень широком, в движении диалектическом. Даже его беллетристическое умение, которому брезгливо позавидовал Треплев, способность простейшим и безошибочным образом написать лунную ночь (блестит горлышко разбитой бутылки да чернеет тень от мельничного колеса), имеет свою историю. Сперва сам Чехов нашел этот образ в рассказе «Волк», вероятно находке обрадовавшись; потом подарил его брату Александру в письме к нему, превращая тем самым находку мастера в урок ремесла; наконец, с легким сердцем, как отработанный пар, отдал Тригорину… Значило ль это, что сама выразительная картинка от времени выцвела? Да нет — но стала очевидной рукотворность подобного. Достижимая, значит, не очень интересная художнику.
А что недо… Хорошо, что труднодостижимо? Что неосязаемо — настолько, что не дается натренированным цепким пальцам умельца? Может быть, та странная пьеса, которую сочинил Треплев, над которой потешалась его мать-актриса и которая вдруг, чем дальше, тем меньше стала казаться бредом? С вахтанговской «Турандот» сравнил треплевскую мистерию чеховед Александр Роскин еще в тридцатых годах — ну, это, положим, аллюзия человека позднего времени, и сам Чехов, не потешаясь над опусом неудачника Кости, своего эстетического идеала в нем не видел.
Идеала — не видел, но кто знает, не пробовал ли в этом роде самого себя, как пробуют ногой лед?
«Сам он мечтал о новой пьесе совершенно нового для него направления… Судите сами: два друга, оба молодые, любят одну и ту же женщину. Общая любовь и ревность соэдают сложные взаимоотношения. Кончается тем, что оба они уезжают в экспедицию на Северный полюс. Декорация последнего действия изображает громадный корабль, затертый во льдах. В финале пьесы оба приятеля видят белый призрак, скользящий по снегу. Очевидно, это тень или душа скончавшейся далеко на родине любимой женщины.
Вот