чем взять старую-престарую историю и, блистательно рассказав ее, навсегда закрыть тему.) На сегодняшний день «Уловка-22» является главным мифом об участии американцев в войне с фашизмом. Роман «Что-то случилось», если он будет прочитан, может стать главным мифом о выходцах из среднего класса, которые вернулись домой с войны, чтобы принять под свою охрану пороховой погреб под названием собственная семья. Если верить предлагаемому мифу, эти семьи трогательно беззащитны и глубоко несчастны. Если верить предлагаемому мифу, отцы этих семейств поступали на службу, которая нередко была для них' в определенном смысле унизительной или по крайней мере никчемной, лишь бы выколотить побольше денег, и эти деньги они пускали в ход, тщетно надеясь купить на них счастье и надежное положение для своих близких. Предлагаемый миф утверждает, что в процессе этой борьбы они растеряли свое человеческое достоинство и волю к жизни.
Миф утверждает, что они чудовищно устали.
Принять новый миф — значит расстаться со многими нашими иллюзиями молодости, а заодно расписаться под тем, что; возможно, со временем станет эпитафией нашему поколению в стенограмме истории. Вот почему критики, как мне кажется, подвергают часто остракизму наши наиболее значительные романы, и стихи, и пьесы, не успевают те появиться, и в то же время превозносят откровенно слабые сочинения. Рождение нового мифа вселяет в них первобытный ужас—ведь мифы так заразительны.
Сам я уже, кажется, переборол в себе этот ужас. Испытав первоначально отчуждение к роману, теперь я рад тому, что он предстанет перед будущими поколениями как некий жуткий призрак всего того, что испытало мое поколение, поколение белых американцев с расплывчатыми идеями в голове, всего того, во что мы превратили свою жизнь, пройдя через эти испытания.
И еще я рассчитываю на отдачу. Хочется верить, что читатели младшего поколения полюбят Роберта Слокума, справедливо полагая, что он далеко не столь отталкивающе аморален и общественно бесполезен, каким он пытается себя представить.
Люди намного моложе меня, быть может, даже посмеются добродушно над Слокумом, хотя лично мне это не удалось. Быть может, они усмотрят нечто комическое в его трагически абсурдной убежденности, будто он несет всю полноту ответственности за счастье и несчастья членов своей небольшой семьи.
Они могут также обнаружить в нем остатки достоинства старого солдата, потерпевшего в конце концов духовный крах по причине постепенного старения и воздействия различных жизненных обстоятельств.
Что до меня, то я не могу выжать из себя даже улыбки, когда читаю о том, как он засыпает: «Если раньше я сворачивался как зародыш, то теперь лежу как труп». Мне так хочется, чтобы у Слокума нашлись какие-то теплые слова о жизни, что я «вчитываю» крупицы оптимизма даже в те фразы, которые писались с очевидной иронией,—такие, как, скажем, эта: «Нако-нец-то я знаю, кем бы мне хотелось быть, когда я вырасту; тсогда я вырасту, я хочу быть маленьким мальчиком».
Самое, наверное, запоминающееся признание Слокума—это то, где он скорбит не о своем поколении, а о последующем, представленном его замкнутой юной дочерью. «Когда-то у меня в доме сидела в высоком кресле веселая девчушка,—говорит он.— Она уписывала все за обе щеки и могла хохотать до упаду. Сейчас ее с нами нет. Судя по всему, ее нигде нет».
Мы продолжаем читать этот несколько растянутый роман, несмотря на то, что и сам язык, и описываемые чувства лишены каких-либо взлетов и падений, продолжаем читать по той причине, что напряжение в нем все время нарастает. Нас как бы завораживает вопрос: какой же именно из возможных трагедий разрешится это нагромождение одного несчастья на другое? И автор верно выбирает финальную сцену.
Повторяю, книга эта—наиболее сильная и потому самая устойчивая вариация на знакомую тему, так как здесь в открытую говорится то, о чем в прочих вариациях только намекалось или вовсе умалчивалось в потоке безудержных умилений. Говорится же вот что: если жить так, как живется всем этим людям, то и жить не стоит.
РОБЕРТ ПЕНН УОРРЕН
ВЕСТНИКИ БЕДСТВИЙ: ПИСАТЕЛИ И АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА
I
Томас Джефферсон никогда не называл себя демократом, а слово «демократия» не встречается в Декларации независимости. В те времена это слово отнюдь не означало разгул и анархию. Джефферсону виделось общество свободных людей, независимых индивидуумов, которые могли бы разумно пользоваться своими правами.
Восемьдесят лет спустя после того, как он начертал свою Декларацию независимости, мечта Джефферсона, этого аристократа, воспитанного на идеях Просвещения, получила иное воплощение под пером поэта-плебея, мистика, сына романтизма. Возможно, Джефферсон признал бы в некоторых мыслях Уитмена продолжение собственных идей, но он был общественным деятелем, как то понимали в XVIII веке, и его, вероятно, сбило бы с толку настроение первых строк «Песни о себе»:
Я славлю себя и воспеваю себя,
И что я принимаю, то примете вы,
Ибо каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам.
(Перевод К. Чуковского)
Джефферсон был бы не менее смущен и тем, что требовал Уитмен от Америки в стихотворении «Долго, слишком долго, Америка»:
Ибо кто, кроме меня, до сих пор понимал, что являют
собой
твои дети в массе своей?
(Перевод А. Сергеева)
Однако задолго до того, как Уитмен воспел себя и Америку в качестве некоего мистического единства, политический строй, заложенный отцами-основателями, был демократизирован, введено всеобщее избирательное право для мужчин (конечно, «всеобщее» подразумевало белых), а «беспокойное население больших городов», которого, по мнению Вашингтона, следовало всегда опасаться, увеличилось во много раз. Мечта Джефферсона приобрела в глазах