навели.
Бабушка Бойчиха погладила сухой ладонью лощеный верх платья.
— Подарок мне сделали бабы. Всего раз и надела. Пришла от венца, вижу — на столе лежит отрез. Сложились все вместе ткачихи по грошику и купили мне подарочек. «Ты, — говорят, — ткала, тебе и первой носить». А вот эта кофточка... — Бабушка внезапно замолкла, вытащив голубую, похожую на паутинку блузку с белыми пуговками. Седые брови, насупившись, скрыли теплый блеск глаз. Минуту тому назад еще веселое, живое лицо вдруг как бы окаменело. — ...вуалькой зовется. Ишь, голубая, с полосками. — Бабушка провела рукой по лицу, как будто что-то смахивая, и отложила кофточку в сторону. — Не люблю я ее. И красивая она, а как посмотрю — сердце переворачивается! Из-за нее Луше, моей сменщице, руку искалечило.
— Бабуся, расскажи еще раз, — попросила Лиза.
— Не хочется и вспоминать. Давно это было. Один раз мастер вызвал Лушу и сказал: «Смотри, новый сорт тебе заправили, дорогой. Испортишь — век не отработаешь». А она была мастерица. Руки у нее золотые. Ну, начала ткать. Все подходили полюбоваться на паутинку невиданную... У Луши-то семь человек дётей было. Уставала она, видно, с ними. Ну, и случилась беда. Задремала она, бедная. Не шутка — двенадцать часиков отстоять. В это время станок возьми да и задури. Прибежал мастер, раскричался. Луша испугалась, хотела что-то поправить, да и попала рукой в шестерню. Ну, и оборвало пальцы. А какая ткачиха без рук?
Бабушка вздохнула, сложила кофточку и спрятала ее под самый низ, на дно сундучка. Покопалась и осторожно, словно драгоценность, достала старый, сработанный челнок.
— Вот, мои родные, видите, початок в челноке. Он ровно ребеночек спеленутый в зыбке спит. Моя мать челноком этим ткала. Ушла с фабрики и его с собой забрала. Вот и храню.
Бабушка привычным движением пальца надавила в челноке пружинку, белый плотный початок упал ей на колени.
— Эта пряжа утком зовется. — Бабушка взяла лоскуток из укладки, поднесла его к свету. — А вот эта нитка, что вдоль материи тянется, — основой. Долгий путь она, голубушка, проделает, пока к нам в ткацкую попадет. Сперва хлопок-то очистят, разобьют по волоконцу, причешут, ровно косы невесты перед венцом, а потом уж пропустят в прядильный цех. Сколько рук ее переберут, сколько глаз пересмотрят! И уже после стольких мучений пряжа попадет в шлихтовальню. Вот оно, детушки, каково рубашки-то достаются, — вздохнув, сказала бабушка и вдруг заулыбалась. — После шлихтовальни основа уже попадает к нам на станки. Ну, наша работа хоть и трудная, зато веселая. Твоя мать — Анна Федоровна — большая мастерица. Она самую красивую сарпинку умеет ткать. Посмотришь — и глаз не отведешь. Гляжу намедни, а она гладит готовое-то полотно рукой, а сама что-то шепчет. Даже смех на нее берет!
Бабушка Бойчиха бережно уложила челнок обратно в сундук и примолкла. Потом она указала на лиловый в цветах лоскуток:
— Цветы-то эти наводят в красильной. Там в любой цвет красят материю. У нашего-то народа руки золотые. Он все может делать. Хоть куда поставь рабочего человека — все осилит. Вот если бы... — Бабушка, не договорив, вздохнула.
Долго я пробыла в этот день в гостях у Лизы. Возвращаясь домой, я невольно остановилась у ткацкой. Мне ни разу не приходилось бывать там. Высокий забор плотной стеной отгораживал от улицы фабричные корпуса. Каждую субботу я, стоя за проходной, дожидаясь отца с получкой, только видела, как выходили оттуда люди, усталые и сумрачные. Прежде чем выпустить, их обыскивал сердитый сторож.
Сейчас впервые мне почудилось, что фабрика действительно живая, что она дышит. Даже пыльные, скупо освещенные окна в этот миг показались мне глазами, приветливо смотрящими в зимние сумерки.
Мать, узнав, что я была у Бойчихи, не рассердилась.
— К ней можно. Ходи. Бойчиха для нас — что мать родная. Из беды вызволит и совет добрый даст.
Поздно вечером, лежа на полатях, я перебирала в уме слышанное мною от бабушки Бойчихи. И, как ни странно, работа матери и отца теперь не представлялась мне такой ужасной, как прежде.
Давно уже спала мать. В каморку заглядывал тонкий серпик молодого месяца, а перед моими глазами сидела бабушка Бойчиха и гладила, точно ребенка, старый челнок.
Закон божий
Я бегу в школу вместе с Лизой. Легкий мороз приятно пощипывает щеки. Под ногами скрипит снег.
У школьных ворот стоит Петька. Прижавшись к забору, он кого-то ждет. .
В материнских ботинках и короткой серой куртке Петька напоминает замерзшего воробья. Он ежится, переступает с одной ноги на другую. Сапожник отбил у его ботинок каблуки, и теперь их носы смешно смотрят вверх.
— Петька! — кричу я.
Петька не слышит. Наверно, с ним случилось что-нибудь неладное.
— Ты чего здесь мерзнешь? Почему в школу не идешь? — дергаю я его за рукав.
Петька вздрагивает, потом, покосившись на Лизин пуховый платок, тянет меня в сторону.
— Знаешь, что?.. — Петька мнется и хмурит брови. — Он пришел...
— Кто — он?
Петькино лицо багровеет, он громко сопит и обидчиво передразнивает:
— «Кто, кто»! Не знаешь, что ли? Молчун к нам перебрался!
— Молчун? — Я растерянно смотрю на Петьку и едва слышно спрашиваю: — Дерется?
— Не... Не тронул. Груньку все таскает на руках...— В голосе Петьки прорывается ревнивая нотка. — Я ему вчера хотел поддать, а мать мне леща влепила.
— А он что?
— Он... Он как глянет на мать своими глазищами, да и говорит: «Если хочешь, чтобы мир в семье был, не тронь мальца. Я сам с ним сговорюсь». — Петька усмехается:— Рубаху мне свою отдал. Да еще ножик подарил. Думает — задобрит.
Петька разжимает ладонь и показывает складной ножик со сточенным лезвием.
— Может, он, Молчун, хороший? — в раздумье говорю я. — Если бы плохой был, так сразу бы наколотил.
— Знаю я! Подлизывается спервоначалу, а потом как зачнет лупить! Я сказал вчера, что все равно поддам ему, а сам сбегу.
— Ты что, спятил? Он еще не тронул тебя, а ты уж задираешься!
— Тронуть-то, правда, не тронул. Только глазищами зыркнул да в затылке почесал своей лапищей, как я ему все высказал.
— Если бить будет, так к нам беги. Отец тебя на работу определит. Сейчас знаешь как ребята на фабрике нужны!
Петька веселеет и, оглянувшись на Лизу, тихо