того, что они должны ему, а может, и просто уворовали. Они очень многим обязаны нам, пусть заплатят хоть капельку.
Тимош смотрел па маленькую ласковую руку и не мог сердиться на нее.
— Я не пойду в конторщики — никогда. И никогда не стану кланяться и просить. Не говори мне больше ничего об этом.
— Какой ты жестокий. Ну хорошо. Не нужно. Посидим просто так. Помнишь, как шли мы с тобой тогда полем? Мы были детьми, правда?
Зина вбежала в комнату с дымящейся кастрюлей в руках.
— Мир? Ну, вот и отлично. Ах, девочки и мальчики, какие мы все чудесные, хорошие, когда сидим рядышком и не царапаем друг друга коготками. У меня слезы на глазах от счастья и дыма — она поставила кастрюлю на серебряный поднос.
— Вот, мои дорогие, суп с чудесной засыпкой: мучная азбука. «А», «Б», «В», «Г», «Д»— специально для учащихся воскресных школ.
Она наклонилась к подруге:
— Не плачь, глупая. Всё будет отлично. Он окончит учительскую семинарию или даже землемерный, вы снимете уютную квартирку на Заиковке, а я устроюсь повивальной бабкой в ближайшем родильном доме. Ну, что еще может быть прекраснее? — И снова бросилась хлопотать у стола.
— Вы изучали когда-нибудь политическую экономию, Тимош? Нет? Напрасно. Там всё это прекрасно описано. Там совершенно ясно сказано, почему мы вас эксплуатируем и почему вы нас сбросите к черту. Хотела бы на это посмотреть, — она подвинула тарелку Тимошу. — Не обращайте внимания на мою болтовню, Тимош. Не думайте, что только у тех тяжело на душе, кто угрюмо молчит. Ну, вот, пожалуйста, любуйтесь, — Зина с укором поглядела на подругу. — Дорогая, салфетки в приличном доме подают не для того, чтобы вытирать слезы. Ох, это мне вырождающееся дворянство! Вот хлеб, Тимош. Хоть вы уж будьте настоящим человеком.
Она потчевала гостей, а сама не притронулась к тарелке.
— Знаете, когда наглотаешься этого керосинового духа или печного угара, всей этой проклятой стряпни!..
Так с большим или меньшим успехом они занимались каждое воскресенье. Иногда случались гости, порой приходилось перебираться в кухню — это не меняло положения — закон божий оставался законом божьим и требовал возлюбить друг друга, как самого себя, а «пифагоровы штаны» оставались пифагоровыми штанами и требовали математического обращения с треугольниками.
Тимош и «начальница» встречались все чаще, всё нужней становились друг другу. Он не мог ни о чем подумать, чтобы не вспомнить о ней, ничего не мог представить себе без нее, она стала неотъемлемой частью всей его жизни. Они больше не говорили о заводе, о месте в жизни, каждый как мог по-своему отстаивал свое…
Однажды она не явилась на занятия.
— Начальница расхворалась, — шутя пояснила Зина, — придется нам с вами на свой страх продолжать уроки.
Прошла неделя, еще неделя, Тимош не выдержал и заглянул в знакомый переулок — высокий частокол из крашеных брусьев, крашеные потемневшие ворота:
«Продается коляска»
«Продается выезд»
«Продается флигель»
Всё продается!
Тимош нашел в себе мужество ни о чем не расспрашивать Зину. Занимался успешней, чем всегда, неплохо уже разбирался в квадратных уравнениях.
Дома Прасковья Даниловна всё упорней пилила старика за то, что он не хочет устроить сироту на хорошее место.
— Сто лет на заводе, начальство перед ним шапку снимает, вся котельня, весь завод на его плечах, — не может он за хлопца попросить. Где это слыхано, парню жениться пора, а он стружку на себе тягает.
— Не кланялся и кланяться не пойду. Нехай горбом дорогу прокладывает.
Миновал месяц. Зина по-прежнему встречала Тимоша:
— Расхворалась наша начальница.
Наконец, Тимош увидел ее.
Была уже зима, снег завалил двор и цеховые пристройки, работы было по горло, ругни и перебранки хватало, каждому хотелось глотку прочистить в такой хлопотливый день, — так не берет, давай горлом. Тимош уходил с завода усталый, злой. Работа казалась бессмысленной, всё кругом безотрадным, отношения с товарищами после вызова в контору испортились вконец.
На площади толпились женки, жались к заводским воротам, притаптывая от мороза чоботами, заложив руки в рукава кожушков — Тимош вспомнил, как встретил ее здесь, в кругу рабочих, и от этого она стала еще родней, ближе. Двинулся было привычной дорогой, почему-то вернулся, и на углу столкнулся с «начальницей». Руденко едва успел разглядеть ее в простом платочке, в меховых варежках, раскрасневшуюся на морозе, — она сразу кинулась к Тимошу.
— Родненький, родненький мой! — и ничего больше не могла сказать.
Он пытался ее успокоить.
— Ну, что ты, девочка!
Она вдруг откинула голову и внезапно впервые поцеловала — крепко, долго — в губы.
— Подумай хорошенько обо всем, что скажу. Только пожалуйста, не отказывай мне, не говори «нет». Лучше ничего не говори. Помолчи и хорошенько подумай. Пойми, это навсегда. Слушай: если ты хочешь, чтобы мы были вместе, если тебе дорога наша любовь, нужно решиться. Так больше нельзя. Я не могу. Мать требует от меня… Не могу — пойми, я жертвую многим ради нас, — всем. Неужели ты не можешь пожертвовать крошечкой, чем-то своим? Ну, говори! Нет, молчи! Не смей, я всё вижу. Прощай! — она оттолкнула его и убежала, закрывая лицо платком, наклоняясь вперед, словно пробиваясь сквозь вьюгу.
Увиделись они не скоро. После великого поста в пригороде играли свадьбу. Свадебный поезд был разгульный, жених солидный — наверно, старший счетовод или, быть может, даже бухгалтер. Невеста сидела понурясь; под фатой Тимош с трудом разглядел лицо любимой…
Тимош никому не признавался в том, что произошло.
Только крепче запрягся в заводскую лямку. Уходил чуть свет, подхваченный общим рабочим потоком, возвращался к ночи обессиленный бестолочью черной бессмысленной работы. И снова занималась заря, гудел пискливый въедливый гудок и так каждый день — не оставалось, кажется, ни времени, ни сил для мыслей и чувств.
В предпраздничный вечер, когда шабашили раньше-обычного, соседи собирались за воротами посудачить о житейских делах, поделиться горем и радостями, посплетничать, перемыть ближнему косточки. Люди всё больше говорливые, злоязычные, хорошо знавали, что почем. Солдатки, слесари и стрелочники, жены линейных рабочих, девчата из вагонного парка, уборщицы дачных и рабочих поездов. Уборщицы мягких вагонов держались в стороне, с жесткими не водились. У каждого был свой зачин, своя манера поддеть, зацепить — никому пощады не давали.
Неизменно, как слякоть, появлялся каплоухий придурковатый парень, приставал к девчатам, выбирая наощупь невесту. Девушки визжали, притворно смущались, шарахались, шушукались. Самая бойкая обычно выкрикивала:
— Дуняшку, Дуняшку сватай, у нее самовар в приданое!
Выходили старики, степенные и почтенные, о которых говорили, что они еще Поляковскую дорогу