пачка, а сигареты на столе, здесь. Темень, будто окно занавешено бархатным задником. Постоял, дожидаясь, пока чернота разбавится силуэтами. Постепенно выделился черный квадрат окна, за ним – ни обычной крыши, ни звездного неба. Фонарь на улице не горел – вот почему сразу же такая тьма. И тучи. Небо, должно быть, заволокло напрочь. Окно выходило в густое, без пятен – в ничто, в никуда. И все же тьма по сторонам, за рамкой квадрата – гуще, чернее.
– Вы что – стоя спать будете?
В темноте ее голос прозвучал неестественно громко, звонко.
– А вы откуда знаете?
– Как же – слышу: стоите и дышите.
– Сигареты найти… – пробормотал Борис и шагнул к столу, вслепую обходя раскладушку, но все же ударился о край (передвинула она ее, что ли?) самой косточкой – засычал от боли, похрамывая, добрел до стола.
– Можно и свет зажечь, – через паузу, когда уже шарил по столу, тихо сказала Фрося.
– Вы спите, спите… – С грохотом свалились на пол книги. – Черт!
Слышал, как Фрося улыбается в темноте, и тоже усмехнулся, но продолжал упорно рыскать руками, сбрасывая со стола еще какие-то предметы – что бы это могло так тяжело звякнуть? – будто найти сигареты в темноте, не включая свет – дело чести, жизни, спасения. Наконец, прекратил поиски, постоял, вглядываясь в серую муть за стеклом – уже можно различить слабую границу крыши и неба – подался вперед, к окну, руки упер в стол – и под левой ладонью ощутил скользкий целлофан сигаретной пачки.
– Вот, нашел! – Фрося не откликнулась. На цыпочках – до стены, по ней до двери, до угла – добрался, наконец, до тахты, сел – и оглушительно в ватной тишине затрещала под ним фанера. Он замер…
– А я не сплю.
– Что ж вы все не спите да не спите… – Быстро разделся, лег, нащупал на стуле спички и пепельницу. – Не замерзли? Я форточку оставил, не могу не курить.
– Да нет, мне жарко. – Под ней завизжала раскладушка – и тут же стихла.
Лежал на спине, курил. Не видел собственной руки. Когда затягивался (огонек, потрескивая, разгорался), появлялись розовые блики на пальцах, они казались странными, чужими. Тьма в комнате утратила плотность, висела рваными клочьями, глаз привыкал. Знакомо угадывались силуэты зеркальца на столе, стопки книг, чуть-чуть – самого стола. Лишь в углах и там, где лежала Фрося, по-прежнему – густо и неразборчиво.
И все же лучше смотреть на сигарету (видел свои пальцы) или в черноту (и ее он видел), чем закрывать глаза, потому что если закрыть глаза…
…и уже стоит в калитке, перед запущенным двориком, чемодан – рядом, в пыльной траве, – и не может шагнуть к своему дому, и повернуть назад, на вокзал, тоже не может – хотя мысль такая малодушно метнулась: в первую же минуту нахлынуло всё, что забылось, стерлось за три с лишним года (и зачем, зачем приехал?) Зимой получил от Бельмондо писульку: Малыш отхватил вышку. Сразу же решил ехать, дождался отпуска, в поезде, в последнее утро, сидел, сгорбившись, у окна, мелькали знакомые названия, считал часы, минуты, в горле сушь, ладони – влажные, и вдруг, у калитки: зачем приехал? – всё знакомое – и всё незнакомое: маленькое, дряхлое, серое, унылое, – но первая минута прошла, забылась: увидел на крыльце мать: щурилась, вглядывалась – тихо ахнула, заспешила по ступеням, держась за шаткие перильца, и он уже быстро шел к ней (появился в дверях Полковник – посмотрел, повернулся, исчез – а черт с ним!), сначала показалась такой же, не изменилась, потом разглядел: волосы побелели, поредели, глаза постоянно слезятся, по-прежнему суетится на кухне – только часто укладывается, на пять, на десять минут, на час – подремать, – в доме грязновато, неуютно (но главное – Полковник), ни о чем не хотелось рассказывать, мать робко вытягивала, потом завертелась, закрутилась, уже начались уроки, учебный год… И Полковник – молчаливый, мрачный, еще крепкий, но сильно постаревший, угрюмый – угрюмей, чем прежде…
– Вы много курите, – сказала Фрося.
– Да.
…и к холодной глухой ненависти прибавилась брезгливость: выправка у Полковника куда-то слиняла, не следил за собой, мать не управлялась – омерзительно засаленный синий китель, из которого не вылезал, должно быть, годами… Мать как-то шепнула: "Мы теперь не ссоримся, Боренька", – они не ссорятся!.. Не мог – а старался – отделаться от расслабляющей тоски, сидел на прогнивших ступенях и разглядывал двор, и остро возвращалась первая минута: всё – родное, и всё – чужое, фальшивая тишина, мертвая захламленность, – не помогла и встреча с Бельмондо (Лилька вышла замуж, и слава Богу), еще с кем-то – после часа бурных воспоминаний – чересчур уж бурных, за бутылкой – не о чем стало говорить, – а вечером – когда мать сидела, как прежде, допоздна за тетрадками, а Полковник забился в свою конуру – вдруг пошел к печке, открыл дверцу, присел на пол, скрестив ноги – любил так сидеть, когда топил, в далеком детстве, тысячу лет назад: подкладывал поленья, часами мог смотреть, пламя завораживало, гипнотизировало, мать выговаривала нестрого: "Дым, Боренька" – закрывал и снова открывал: там разыгрывались сказочные баталии, плясали, прыгали, схватывались человечки, дикие чудовища, – погибали, чернели, вспыхивали – поувлекательней любой киношки, – но сейчас оттуда, из черной пустоты (рано еще топить) пахло золой и холодным железом, и ему казалось, что за этой дверцей никогда больше не загудит, не запляшет веселое жаркое пламя, всегда будет черная пустая дыра, – сидел, смотрел, тщетно пытаясь воскресить ощущения далеких минут, мать испуганно окликнула из комнаты: "Что ты, Боренька?" – "Ничего" – пошел, лег, делал вид, что спит, повернувшись к стене, слушал, как мать шелестит, тихо смеется над тетрадками… И так каждый день – не засыпал допоздна, ворочался на своем старом диванчике, вспоминал, вспоминал, безрадостно, до тошноты… горький привкус прошлого… Через неделю понял, что становится угрюмым – в тон Полковнику, набухает тоской и злобой, и едва высидев десять дней (осень наступала, полетели под ноги листья), не выдержал, уехал… хотя до открытия сезона оставалась еще неделя…
Нащупал новую сигарету, прислушался. Наверно, уже спит, землячка. Пока с оглушающим треском разгоралась спичка, увидел – боковым зрением – Фросины глаза: смотрели из-под спутанных волос прямо на него – и голую руку поверх одеяла. Быстро прикурил, задул спичку: пусть думает, что он думает, что она спит. Значит и рубашку сняла. Да еще поверх одеяла. Сибирячка, жаркое ей. Сплошной мрак – и вдруг слабый свет от обнаженной женской руки. Интересно, который час?