«походил на красную девицу; до такой степени нежность и деликатность проникала всю его фигуру». Так что, продолжает мемуарист, «можно представить мое изумление, когда князь (Барятинский. — Ст. Р.) однажды сказал мне: «Вы знаете, это величайший силач!»… Я тотчас подумал, что граф Толстой, этот румяный и нежный юноша, силач аристократический и дивит свой кружок какими-нибудь гимназическими штуками». Оказалось, не то: «…он свертывал в трубку серебряные ложки, вгонял пальцем в стену гвозди, разгибал подковы… Впоследствии отзывы многих лиц положительно подтвердили, что эта нежная оболочка скрывает действительного Геркулеса».
Нежной, однако, была не только оболочка…
Острою секирой ранена береза,
По коре сребристой покатились слезы, —
вот стихотворение, ставшее романсом (или, выходит, романсами?) на музыку сразу двух композиторов, Гречанинова и Ипполитова-Иванова, и тут невозможно не отвлечься, хотя бы ненадолго, чтобы сказать следующее.
«Средь шумного бала…», «Звонче жаворонка пенье…», «Не ветер, вея с высоты…», «Колокольчики мои…», «То было раннею весной…» И так далее. Алексей Толстой — едва ли не самая, может помимо Пушкина, желанная добыча для знаменитейших русских мелодистов Чайковского, Римского-Корсакова, Мусоргского, Антона Рубинштейна, Кюи, Аренского, Танеева, Лядова, Калинникова, Рахманинова. Причем они словно устраивали состязание, по двое, по трое, подчас и по четверо выбирая одно и то же стихотворение, — что, помимо всего наипрочего, свидетельствует о неисчерпаемости истинно поэтического текста (отчего как соперник и вспомнился сам Пушкин, а не какой-нибудь Ратгауз, в качестве «текстовика» для того же Чайковского, кажется, не менее ходовой)…
Так вот, для раненой березы поэт находит слова ободрения: «…Рана не смертельна, вылечишься к лету…» Человеку — хуже: «…Лишь больное сердце не залечит раны».
Рану нанесла мать, Анна Алексеевна, крайне недовольная тем, что сын влюбился в Софью Андреевну Миллер.
Она, урожденная Бахметева, но бывшая замужем за полковником-кавалергардом Миллером (с которым, как и мать самого Толстого, жила врозь, не получая его согласия на развод), встретилась графу Толстому в Петербурге, на балу-маскараде, то ли в декабре 1850 года, то ли в январе следующего. Встреча немедля запечатлелась как раз в стихотворении «Средь шумного бала…».
Резко некрасивая (о чем, увы, неопровержимо доносят фотографии и что бесцеремонно отметил Тургенев, сказав: «Лицо чухонского солдата в юбке»), но отменно незаурядная, образованная, знавшая с полтора десятка языков, ангельски певшая, Софья Андреевна к тому же доказала силу своей любви к суженому, например проведя неотлучно долгие дни и ночи у постели Толстого, опасно больного тифом. Это когда во время Крымской войны он поступил добровольцем в стрелковый полк, однако в лагере под Одессой его одолел тифозный жар. Тем не менее доказывать эту любовь — не Алексею Константиновичу, а его матери — ей, как и Толстому, пришлось целых двенадцать лет, так, впрочем, и не убедив ревнивую родительницу. Та умерла в 1857 году непримиренной.
Да и после того «соединиться перед Богом и людьми» удалось далеко не сразу. Миллер все сопротивлялся расторжению брака, так что графиней Софья Андреевна стала лишь в апреле 1863 года, когда они обвенчались в Дрездене.
Так уж вышло, что Толстому пришлось испытать две кабалы — со стороны любимой и любящей матери и, несомненно, также любившего его императора, который при всей разнице положений был ему действительным другом. (Хотя — не сказать ли о кабале номер три? О той, что принудила Алексея Константиновича, сочинявшего с юности, практически не печатать стихи все до того же, до смертного пушкинского возраста — до роковых тридцати семи лет. К обнародованию излияний души не располагала «непоэтическая эпоха», отмеченная не только самовластием великой прозы, но и пренебрежением новой, «демократической» публики к тому, что ею презиралось как «искусство для искусства».)
Излагая начало дружества графа и императора, Бунин ошибся только слегка: отрок Алексей Толстой был выбран «товарищем для игр» наследника престола (что-то вроде придворного звания для малолетних) в возрасте не восьми, а девяти лет. С тех пор отношения, в сущности, не прерывались, и стоит осознать, с какой мукой и, конечно, чувством безвинной вины в августе 1861 года меньшой из друзей написал набольшему, который как раз в этот исторический год заслуживал право именоваться в дальнейшем «Царь Освободитель»:
«Ваше величество, долго думал я о том, каким образом мне изложить Вам дело, глубоко затрагивающее меня, и пришел к убеждению, что прямой путь, как и во всем, самый лучший. Государь, служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей природе. Я сознаю, что всякий в меру своих сил должен приносить пользу своему отечеству, но есть разные способы быть полезным. Способ, указанный мне Провидением, — мое литературное дарование, и всякий иной путь для меня невозможен. Я всегда буду плохим военным, плохим чиновником, но, как мне кажется, я, не самообольщаясь, могу сказать, что я хороший писатель».
Вплоть до замечательной концовки:
«Что же касается Вас, государь, которого я никогда не перестану любить и уважать, то у меня есть средство служить Вашей особе: это средство — говорить во что бы то ни было правду; вот единственная должность, которая мне подходит и, к счастью, не требует мундира…»
(Так и было: говорил, в том числе — правду о царстве и царствованиях, об опасностях, на Руси всегда подстерегавших правителей и управляемый ими народ. Имею в виду, понятно, и прославленную драматическую трилогию: «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович», «Царь Борис», причем эта правда не всегда благосклонно выслушивалась. При жизни автора на сцену была допущена только первая из трагедий.)
В отставку Толстой просился не единожды. Собственно, он ее желал всегда: «госслужба» тяготила его, хотя — или тем более что — он состоял на ней по большей части формально. И не будь у него обязанностей лично перед императором, сперва взваленных на него чужой, пусть и доброй волей, а потом удерживавших при царе по сердечной приязни и добросовестности, он давно уже вырвался бы на желанную волю. Благо, это позволяло немалое состояние.
Надежда освободиться от почетного ярма вспыхнула было в 1856 году, со смертью Николая I. Правда, надежда покуда робкая: тоскливо предчувствуя, что его, с воцарением друга, по заведенной традиции сделают флигель-адъютантом, Толстой пробовал этого избежать. Не вышло. Молодой царь не захотел с ним расстаться. Тремя годами позже Алексей Константинович все-таки сочинит прошение о бессрочном отпуске, вызвав недовольство Александра и укоризненную фразу императрицы: дескать, Толстой покидает государя в момент, когда тому до зарезу нужны честные люди. Прошение, впрочем, удовлетворят: графу было дозволено отъезжать без всякого спросу «во внутренние губернии России… отлучаться за границу» и, лишь проживая