вышедшего из заключения польского беженца, Фаина тоже пока не видела. Тихо пройдя в комнатку, она устроила мальчика на топчане:
– Ребе, значит раввин. Бабушка так обращалась к меламеду, в Лозовой. Я помню, что у нее тоже висела мезуза на косяке… – Фаина, несмело коснулась пальцами деревянного футляра.
Запинаясь, она рассказала Хае-Голде о харьковском расстреле евреев, о смерти матери и брата. Старушка погладила ее по голове:
– Ничего, милая. Гитлер, да сотрется его имя из памяти людской, мертв, а наш народ жив, и будет жить… – она пощекотала Исаака, мальчик уцепился за ее палец:
– Брис тебе устроим, – пообещала Хая-Голда, – был бы жив рав Леви-Ицхак, он стал бы твоим сандаком… – Фаина вспомнила недовольный голос отца, доносившийся с кухни:
– Это большой риск, милая. Я коммунист, начальник участка. Не все врачи, евреи. Вдруг кто-то донесет, что ребенок обрезан… – мать отозвалась:
– Исаак, не делай из мухи слона. Доктор напишет справку, что операция потребовалась по медицинским показаниям. Даже члены бюро обкома партии обрезают сыновей… – церемонию провели дома, за закрытыми дверями. Фаина посмотрела на мирно спящего мальчика:
– Ему больно будет, – испуганно подумала девушка, – бедный мой. Сенечке дали немного вина, на пальце и он успокоился… – Фаина вспомнила слово, услышанное от меламеда, в Лозовой:
– Мицва, то есть заповедь. Как свечи, как мезуза… – на цыпочках пройдя на кухню, она сняла кашу с огня:
– У бабушки была раздельная посуда. Папа говорил, что это религиозные предрассудки… – потертая эмаль отливала молочной голубизной. Хая-Голда объяснила, что в синагоге устроена мясная кухня:
– Одно название, что кухня, – кисло сказала старая женщина, – реб Яаков и реб Лейзер режут пару куриц, на шабат. Что за шабат, без мяса? В Екатеринославе, на праздники, тысячи человек при синагогах кормили… – курицу Хая-Голда обещала ей завтра. Фаина задумалась:
– Их покойная дочка была моя ровесница. Может быть, у них сохранились какие-то документы? Я тоже Фейга, как мне бабушка сказала… – Фаину назвали в честь умершей незадолго до ее рождения бабушки по матери.
Снаружи раздались шаги, что-то звякнуло. Девушка, с ложкой в руке, с распущенными по плечам волосами, высунулась с кухни. На подол казахского платья выплеснулась вода. Высокий мужчина, в кепке, в старом пиджаке, с побитой сединой бородой, отпрянул назад:
– Простите, – пробормотал он, – ребецин сказала, что вы устали, я думал, что вы спите… – на ее волосы смотреть было нельзя, но из слов ребецин, Бергер понял, что девушка то ли вдова, то ли вообще не замужем:
– Все равно нельзя, – напомнил себе Лейзер, – она порядочная женщина, дочь Израиля… – заходящее солнце золотило мягкие пряди. На белом носу он заметил стайку веснушек. У девушки было усталое, хмурое лицо:
– Не хмурое, – поправил себя Бергер, – она улыбнулась, как, как… – не умея подобрать слов, он пробормотал:
– Словно лилия между тернами, так возлюбленная моя между девицами… – Лейзер обругал себя:
– О чем ты думаешь? Поставь воду, отправляйся на занятие… – Мишну изучали несколько стариков. Молодежь, в синагоге, разумеется, не появлялась. Бергер помнил тысячи студентов, в довоенных ешивах Польши и Литвы, гул детских голосов, заучивающих алфавит:
– Никого не осталось, – понял он, – неправда, остался Израиль. Мы туда доберемся, обещаю. То есть я доберусь… – щеки залила краска, он смутился:
– Простите, мне надо в синагогу. Воду я принес, ребецин сейчас придет… – девушка подала ему руку:
– Вы, наверное, Лейзер. Меня Фаиной зовут…
Не приняв рукопожатия, он вынырнул во двор. Постояв с протянутой ладонью, Фаина хмыкнула:
– Странный какой-то. Ладно, надо яйца сварить. Хая-Голда хотела сделать салат, с луком… – из комнаты захныкал Исаак, Фаина захлопнула дверь пристройки.
Несмотря на увечье, Бергер ловко управлялся с делами и левой рукой.
Прижав чугунным утюгом край паспорта, он, старательно, избегал глядеть на черно-белый, свежий снимок, появившийся на странице. Свет керосиновой лампы падал на прикрытый растрескавшейся клеенкой, шаткий кухонный стол. С появлением Фаины в пристройке, реб Яаков переехал в синагогу, в каморку, где обычно, ночуя в городе, спал Бергер:
– Стану твоим соседом, Лейзер, – весело сказал раввин, – временно, пока… – Лейзер знал о чем говорит старик. Он видел фото Фаины на щите, со снимками рецидивистов. Девушка объяснила, что бежала из заключения:
– Она не говорит, за что сидела, – вздохнул реб Яаков, – но какая разница? Она дочь Израиля, у нее на руках дитя, мы обязаны ее спасти… – фотограф, из стариков, ходивших на молитвы, сделал снимок Фаины в воскресенье, после быстрой церемонии обрезания. Сандаком стал сам Лейзер:
– Кроме рава Яакова, никто больше не умеет делать брит, – понял он, – надо, чтобы он меня научил. Пальцы у меня хорошие, бойкие…
Вопреки мнению девушки из ОВИРа, два пальца на левой руке Бергер потерял не после обморожения. Разбитую пулей ладонь ему оперировали в лагерной санчасти, в июне пятьдесят четвертого года, после восстания зэка на Кенгирском лагпункте. Бергер чудом избежал суда и расстрела:
– Я работал в подпольной оружейной мастерской, – признался он старику, – но меня не посчитали зачинщиком бунта. Меня хотели депортировать на Дальний Восток, с другими участниками восстания, но гэбисты ждали, пока врачи разрешат перевозку… – он повертел искалеченной рукой, – а потом у меня открылся туберкулез…
Глаза сами возвращались на страницу паспорта Фейги Яковлевны Браверман, двадцати четырех лет, уроженки Днепропетровска:
– Она с волосами что-то сделала, – бессильно подумал Бергер, – на брис она не приходила, это не положено. На трапезе она сидела в платке ребецин. Я помню, что у нее обычно волосы не вьются… – Лейзер покраснел, – а здесь у нее локоны. Ребецин ее завила. Она очень красивая, Фаина… – Бергер скрыл вздох, – оставь, нельзя о ней думать… – он подтолкнул старику паспорт:
– Готово. Хорошо, что вы документы не сдали, когда ваша дочка умерла… – реб Яаков велел Фаине уезжать через несколько дней, когда мальчик оправится, после обрезания:
– Билет на поезд мы тебе купим, – пообещал старик, – в общий вагон. Ребецин тебе волосы перекрасила, проскользнешь мимо мелухи… – так реб Яаков называл советскую власть, – а в Сибири вы с Исааком затеряетесь… – по лицам стариков Бергер видел, что им жаль отпускать Фаину:
– Они совсем одни, после смерти дочери. Так бы у них появились и дочка, и внук. Но Фаину разыскивает милиция, это опасно… – словно услышав его, реб Яаков помотал седой головой, в черной кипе:
– Надо думать не только о себе, милый. Фейга… – он называл девушку на еврейский манер, – спасла дитя Израиля, вырвала его из долины смертной тени, как говорится в Теилим. Нельзя рисковать ни ей, мальчиком… – по словам старика, Судаковых в Израиле осталось мало:
– У рава Исаака, праведника, потомки стали светскими людьми, – реб Яаков задумался, – кто-то из них мог добраться до Советской России. Но если Фейга окажется в Израиле, как она хочет, она найдет родню мальчика. И ты отыщешь семью, – обнадежил он Лейзера, – как сказано, сеющий в слезах, пожинает с радостью…
Отец Бергера, до первой мировой войны, приехал в Мирскую ешиву из Палестины:
– В Польше он женился, – заметил Бергер в разговоре со стариком, – но из всех детей выжил только я. Мы переписывались с родней… – отец Бергера занял пост раввина в Вильно, – папа хотел отвезти меня на Святую Землю, после смерти мамы… – мать Лейзера умерла летом тридцать девятого года. Он махнул рукой:
– Вы знаете, что дальше случилось. Я бы уехал из Ковно, с учениками ешивы, на поезде рава Горовица, но папа лежал при смерти. Я его похоронил, но было поздно бежать. Литва стала советской, следующим летом началась война… – войну Бергер провел в еврейском партизанском отряде:
– В сорок четвертом году мне дали медаль, – невесело добавил он, – но потом отобрали. Из героев мы стали буржуазными националистами и бандитами. Евреев еще и в сионизме обвинили. Вытащили на свет, что мой отец родился в Палестине… – Лейзер помнил фотографии Старого Города и Меа Шеарим, снимки родни, в черных капотах и парадных,