дожидаться. Ничего, приедем в отпуск домой и погуляем, на твоей свадьбе…
Милиционер рассматривал яркий плакат, на щите с афишей кинотеатров, у выхода из рынка:
– «Высота», фильм товарища Зархи, – вспомнил он, – лента производственная, но ребята ее хвалили. Может быть, позвонить Наташе, пригласить ее… – он подумал о светлых кудряшках девушки, из отдела виз и регистраций, – но зачем ей простой милиционер, еще и казах… – сослуживицу он видел несколько раз, на общегородских совещаниях. Вздохнув, юноша прищурился. Старушка в туго завязанном платке, всегда напоминавшая ему о собственной бабушке, притулилась у афиши, с ворохом плетеных авосек:
– У нее разрешения на торговлю, наверняка нет, – он принял у продавщицы пирожок с ливером, – но ей седьмой десяток идет, зачем ее гонять… – казах, несколько раз, проверял у пожилой женщины документы:
– Жена ссыльного, из Днепропетровска. Они евреи, приехали сюда до войны… – запомнив имя старухи, казах сверился с архивными папками:
– В тридцать девятом году. Ее муж проходил по делу Шнеерсона. Она добровольно за ним поехала, словно декабристка… – о декабристах им рассказывали в школе. Пожилая чета сначала обреталась со Шнеерсоном, в поселке ссыльных, под Кзыл-Ордой:
– В сорок четвертом году Шнеерсона сактировали, ее мужа тоже, разрешили им переезд в Алма-Ату… – кроме авосек, старушка торговала домашними, ядовито-зелеными и ярко-красными леденцами. Казах, несколько раз, получал от нее гостинец:
– Пусть стоит, она безобидна. У нее муж на руках, им надо зарабатывать деньги… – в дверях заклубилась толпа колхозников, в потрепанных халатах, в сапогах. Женщины покрывали головы белыми платками, некоторые несли детей. Малыши шныряли под ногами, милиционер услышал капризный голос:
– У бабушки конфеты, хочу конфету… – он улыбнулся:
– Деревенские люди, по лицам видно. Наверное, приехали столицу посмотреть… – взгляд остановился на невысокой женщине, в просторном, вышитом платье, при платке, с перевязью на плече. Юноша разглядел голубые глаза незнакомки. Швырнув под ноги недоеденный пирожок, он заливисто засвистел: «Стоять! Милиция!».
Расталкивая людей, казах бросился к ведущим на улицу дверям. Наскочив на давешнюю старушку, он своротил в проход ручной лоток. Конфеты рассыпались по затоптанному полу рынка. Ребятишки ползали под ногами, расхватывая леденцы. Под сапогом милиционера захрустел алый петух:
– У дяди форма, – восторженно крикнул кто-то из старших детей, – дядя, дайте пистолет подержать… – парнишки и девчонки обступили его, хватаясь за ремень и портупею. Мужчины затаскивали на рынок отчаянно блеющего барана:
– Освободите дорогу, – велел милиционер, пытаясь стряхнуть ребятню, – сюда нельзя с животными, продажа живности с рук запрещена… – ему под нос сунули затрепанную бумажку:
– Мы не с рук, брат, – обиженно сказал старший – у нас колхозный товар. Вот санкция горторга… – он перешел на ломаный, русский язык. Милиционер ловко прихлопнул детские пальцы, тянущиеся к его кобуре:
– Не трогай оружие, это опасно… – паренек лет шести выпятил губу, – санкция или не санкция, но с живностью отправляйтесь на задний двор… – баран заревел, сзади закричали:
– Дайте выйти, устроили ходынку. Прете и прете, что вам в колхозах не сидится… – старший казахов огрызнулся:
– Без нас ты с чем бешбармак будешь жрать? С одной лапшой?
Милиционер отпихнул ногой барана:
– С вами была женщина, русская… – казах пожал плечами:
– Откуда нам взять русскую? Женщины наверх пошли… – он указал на галерею, где горторг разместил магазинчики с галантереей, парикмахерскую, лоток с игрушками, – ниток купить, пряжи… – казах подытожил: «Дребедени всякой».
На галерее мелькали белые платки:
– На рынке тысяч пять человек, а то и больше… – бессильно подумал милиционер, – где ее искать? И вообще, может быть, мне все привиделось… – барана, наконец, убрали с дороги. Мужчины поднимали брыкающееся животное в кузов колхозной полуторки. Для очистки совести милиционер оглядел двор:
– Наверное, и правда привиделось. Ладно, пусть едут к задней двери, бараны с баранами… – возвращаясь к лотку с лепешками, он заметил, что продавщица авосек тоже исчезла с излюбленного места:
– Я ее заработка лишил… – он вспомнил разлетевшиеся по полу леденцы, – надо завтра у нее конфет купить, для ребят в общежитии… – на лотке его ждал еще один пирожок с ливером:
– Колхозники, – сочувственно сказала родственница, – правила для них не писаны. Поешь, милый, ты весь день на ногах… – приняв промасленную чековую ленту с пирожком, милиционер забыл о неизвестной, голубоглазой женщине.
В крохотной кухоньке, на газовой плитке побулькивала кастрюлька, с кашей. В хлипкую дверь доносилось куриное квохтанье. Заблеяла коза, неподалеку прогрохотал поезд. Еврейский участок кладбища граничил с железной дорогой. Каждые четверть часа на пристройку веяло гарью. Жаркий ветер нес на маленький участок желтую пыль:
– Бабушка тоже жила рядом с переездом, в Лозовой, – вспомнила Фаина, – она шутила, что тридцать лет засыпает под шум поездов… – сначала Исаак вздрагивал, недовольно попискивая, всякий раз, когда мимо проносился состав:
– Теперь он привык, мой хороший… – Фаина покачала мальчика, – у бабушки тоже стояли герани, на подоконнике… – в единственной комнатке пристройки, кроме гераней, двух аккуратно заправленных топчанов, и фибрового чемодана с одеждой, больше ничего и не было:
– Посмотрела бы ты на наш сад, в Екатеринославе … – Хая-Голда усадила Фаину на табурет, – у меня все цвело, розы, сирень, шиповник, вишневые деревья… – на участке возвышалась единственная, кривоватая яблоня:
– Не все золото, что блестит… – пожилая женщина перешла на русский язык, – деревце неказистое, но плодов дает столько, что хватает до следующего года… – Фаина еще не видела мужа старушки:
– Реб Яаков на минхе… – деловито объяснила женщина, – потом урок Мишны, Талмуда, вечерняя молитва… – Фаина не знала этих слов, но Хая-Голда говорила на идиш с привычным акцентом:
– Словно я опять в Лозовой, – вздохнула Фаина, – домик маленький, но здесь так спокойно… – она прижалась щекой к щечке мальчика:
– С казахами я не попрощалась, – грустно сказала Фаина, – а ведь они хорошие люди. Хороших людей на свете больше, чем плохих, Исаак Судаков…
На рассвете, проснувшись на дне лодки, Фаина обнаружила себя в зарослях шумящих камышей. Покормив мальчика, наскоро прополоскав пеленки, она соскочила в мелкую воду. Вокруг стояла тишина. Раздвинув камыши, она заметила на горизонте черные точки рыбацких лодок:
– Я рисковала… – призналась Фаина мальчику, – но больше делать было нечего… – услышав об острове, казахские рыбаки что-то пробурчали:
– Туда никого не пускают, – объяснил Фаине бригадир, кое-как говоривший по-русски, – мы и сами те места обходим стороной. Еще в царское время на остров редко кто ступал, вокруг только пустыня… – Фаина никому не хотела рассказывать о госпитале:
– Мне все равно не поверят, – она покачала Исаака, – даже ребецин я только сказала, что бежала из заключения… – старушка не спрашивала, за что сидела Фаина, а девушка не собиралась вспоминать прошлое:
– Что было, то миновало, – сказала она засыпающему Исааку, – но надо еще украсть какой-то паспорт… – казахи не интересовались, как ее зовут, приходится ли она матерью ребенку:
– Мать, конечно, – подумала Фаина, – он сирота. Его родителей, наверное, расстреляли… – жены рыбаков обрядили ее в местное платье и платок. Проспав ночь в кузове пахнущей рыбой полуторки, Фаина оказалась за полтысячи километров от Аральского моря, в центре Казахстана:
– Меня передали с рук на руки колхозникам, так я сюда и приехала… – осторожно поднявшись, девушка помешала кашу:
– Хая-Голда пошла за водой, хотя я ей предлагала помочь. Кашу она варит на козьем молоке, ради меня… – старушка помотала головой:
– Отдыхай, милая. У тебя малыш, ты кормишь… – темные глаза подернулись грустью, – нам с ребе Яаковом Господь оставил только одного ребенка… – в тридцать девятом году Хая-Голда приехала в Казахстан не одна, а с дочерью:
– Фейга была инвалидом, – пожилая женщина помолчала, – у нее в младенчестве случилась болезнь, она плохо ходила… – дочь стариков умерла в один год с ребе Шнеерсоном:
– У них могилы рядом, то есть она в женском ряду лежит… – Хая-Голда рассматривала метрику Фаины, – мы с тобой сходим, к охелю… – Фаина поняла, что так хасиды назвали захоронение ребе Шнеерсона. Муж Хаи-Голды, реб Яаков, был меламедом, в Екатеринославе:
– Он на все руки мастер, – улыбнулась пожилая женщина, – и мезузы пишет, и птицу режет. Лейзера он тоже всему научил… – Лейзера,