радуют меня – наконец-то!
Вам не понять меня нынешнего, переживающего старость своей старости, не понять состояния моего организма и течения мысли, которые стали слишком просты для Вас, а Вы ведь не умеете понимать простоты, разучились…
А если так, я и не буду сообщать ничего о себе.
Где я живу – в соседнем с Вами доме или в другом полушарии, – не все ли равно? И то и другое вполне возможно. Живу ли я в обширных апартаментах или в каком-то тесном углу, окружен ли я домочадцами или совершенно одинок, не все ли равно? Одно могу сказать: за те годы своей жизни, которые для Вас остались неизвестными, я повидал мир со всех сторон. Уж мой-то век – двадцатый – это же сплошные события, но вряд ли кто-нибудь больше, чем я, Корнилов П. В.-Н., прихватил от этих событий. И не подумайте, будто по старости или еще по каким-то другим причинам я лишился способности к сравнениям и вот не знаю, что лучше, а что хуже, что приятно, а что ненавистно, что есть конец света, а что его продолжение. Нет, мне кажется, я действительно приобрел ту сосредоточенность, которая есть вполне осмысленная старость старости. Если же я и отвлекаюсь от своей сосредоточенности, так уж наверняка в последний раз и только благодаря Вам, точнее, Вашему литературному произведению под названием «После бури». (Мне не нравится это название.)
А ведь для огромного большинства людей «последнее» навсегда остается загадкой. Даже большей, чем сама смерть.
Между тем, если бы мы лучше знали «последнее», его назначение, мы больше понимали бы жизнь и позже умирали бы...
«Последнее» мы все еще чувствуем только как физиологическую старость, а это так ничтожно мало... Старость сама по себе, без полного чувства «последнего» – глупая шутка, человек или попусту молодится, или громко – чем громче, тем лучше – стучит костяшками домино, или никому не дает покоя своими недугами и болезнями. И все это в то время, как истинное назначение старости – пережить чувство «последнего». Дети же правильно исполняют свое назначение – передают взрослым людям чувство «первого», чувство начала, а старики своего назначения не исполняют. Они думают о нем только в молодости: «Вот уж состарюсь, тогда и сосредоточусь...» Но, состарившись, они пытаются молодиться. Им, наверное, мешают мысли, которые они передумали за всю свою прошедшую жизнь; к которым они привыкли так же, как к пятнышкам на костяшках домино, как к собственным ногтям на ногах и руках: ногти хоть и подрастают, хотя их нужно время от времени подстригать, но они всегда на своем месте и нет опасений, что когда-нибудь их там не окажется.
И редко-редко кто из стариков сказал что-нибудь путное и соответствующее «последнему».
Мне лично на этот счет даже и не Толстой запомнился, а совершенно другой писатель: «Умирать – невежливо!» И: «Умирать, будучи гостем, – пятикратная невежливость». (Пятикратная! А ведь все мы гости на этой земле! – П. К.)
Мы вообще не знаем необходимых для этого слов, а знаем только три категории возгласов: «Да будет проклято!», «Да здравствует!», «Так или иначе…»
Ну, и вот еще что: я хочу обратить Ваше внимание на те места книги, где Вы вольно, а вернее всего, невольно, но все-таки слишком бегло, может быть, даже и легкомысленно коснулись некоторых событий моей жизни... В том смысле, что они выглядят у Вас эпизодами в то время, когда они были для меня действительной жизнью, да еще какой!
Еще уточню: речь идет не о тех страницах, которые Вами написаны, но о тех, которых в книге не хватает...
Да, да, помню, где-то Вы сказали о том, что Корнилову Петру Васильевичу кажется, будто мертвый Петр Николаевич упрекает его: «Скотина! Ну присвоил себе мою женщину, ну присвоил себе мою «Буровую контору», присвоил всю мою жизнь, так хотя бы доказал, что достоин этого присвоения» Кажется, так написали Вы? Но это же очень мало, мало и поверхностно! Потому что истинные отношения с моим двойником занимали в моей тогдашней жизни особое место. Говоря по правде, эти отношения долгие годы были еще одной моей жизнью, второй или третьей, уж и не скажу, какой по счету, но были!
Конечно, в разные годы они были разными...
Сначала я боялся своего однофамильца безотчетно, боялся, не зная почему. Он снился мне, а в самом себе я чувствовал что-то, вошедшее в меня от него, от того человека, который умер. Наяву же я еще долго вздрагивал всякий раз, когда кто-нибудь окликал меня: «Петр Николаевич!» Мне казалось, будто кто-то зовет меня в ту могилу, в которой лежал тот человек. Помнится, особенно действовали на меня мужские голоса.
Потом неожиданно я стал ревновать к тому человеку святую женщину Евгению Владимировну, я ревновал даже и тогда, когда окончательно убедился в том, что она предана мне до конца, безоговорочно, но ревность все равно не давала мне покоя, меня не оставляла мысль о том, что если женщина очень любит меня, то это благодаря лишь ее давно минувшей и, наверное, даже не настоящей, а только воображаемой любви к тому человеку, моему однофамильцу. Мне было и горько, и стыдно сознавать, что ее любовь ко мне породил не я, а какой-то другой мужчина, которого я едва мог вспомнить лежащим на полутемных лагерных нарах, бредящим и умирающим от сыпняка. Ну, а теперь представьте себе, что и в моем разрыве со святой женщиной Евгенией Владимировной опять немалую роль сыграла все та же нелепая и недостойная ревность. Не буду вдаваться в подробности, но именно так и было.
И когда мы порвали, когда Евгения Владимировна оставила меня, меня перестал преследовать и «Корнилов Петр Николаевич», я забыл о нем, освободился от него, а это освобождение стало для меня очередной новой жизнью.
Но ненадолго – однофамилец вернулся ко мне теперь уже в другом, еще более зловещем виде: я стал догадываться, и некоторые факты это подтвердили, что мои преступления и зло, которое я совершил, ничто по сравнению с тем, что совершил действительный Петр Николаевич Корнилов.
Не знаю, не знаю, как это когда-то случилось, что не он мне подсунул, а я сам взял его отчество и тем взвалил на себя всю его вину. Мне-то казалось тогда, что я виновен больше всех на свете, и вот я был готов с кем угодно поменяться своим именем, своим прошлым и будущим. И я поменялся.
И меня, новоявленного Петра Николаевича,