class="p1">Что ж, по крайней мере, она не утратила способности читать мои мысли и подшучивать надо мной.
Как только прозвучали насмешливые слова, веки Франчески дернулись из-за всегдашнего тика. Это длилось мгновение, но у меня пошли мурашки по коже. Я испытал физический шок, доказавший, что, слава богу, Франческа так и осталась Франческой, несмотря ни на что. Дыхание вечности, которое мы ищем на любимом лице и которое нам редко даруют, наполнило ее глаза таким живым и знакомым светом, что чувство, дремавшее где-то в отдельной и неприступной части меня, пробудилось. Вот она – девушка, которую я желал все это время, первая объяснившая мне, как мало нужно женщине – ночь любви, отказ от чувства и бегство, – чтобы изменить ход жизни. Да, это она. И неважно, что сегодня она решила предстать в обличье старухи.
Воспользовавшись необходимостью отдать распоряжения сотруднику похоронной конторы, я оторвал от нее глаза. Наверное, потому что оставшееся от прежней Франчески ранило еще сильнее, чем то, чего в ней больше не было.
Затем, успокоившись и решив поддержать беседу, я спросил ее о брате. Он уже несколько месяцев не подавал признаков жизни. Я этого не сказал, но расстроился из-за того, что он не пришел на папины похороны. Впрочем, зная Леоне, нельзя было исключить, что он просто забыл.
– Он у нас расточитель, – сказала она. – Человек с большим сердцем, безусловно, но ведущий себя расточительно. Я с ним позже увижусь. Мы договорились пообедать у мамы.
– Почему расточитель? – Я притворился, что не понял.
– Иногда мне кажется, что он всю жизнь только и занимался тем, что транжирил свое еврейское семя и папины денежки. Надеюсь, их у него еще достаточно, чтобы обеспечить себе достойную старость – со всеми его бесчисленными капризами и образом жизни как у богача из Кувейта. Хотя, учитывая, сколько он содержит детей и сколько бывших жен продолжают его доить, я в этом сомневаюсь.
– Да, он себя не щадил, – согласился я.
– Не то что наш художник слова, наш человеконенавистник, хмурый Скрудж, закрывшийся в башне из слоновой кости и закопавшийся в бумаги, вдали от мирских соблазнов.
– У тебя упрощенное представление о монашеской жизни художника. По-твоему, башня из слоновой кости не может быть местом плотских утех, не говоря уже об университетских коридорах?
– Зато никаких тебе жен, детей, которых нужно кормить… Получится – перепихнешься, а так – живешь воображаемыми драмами.
– Ну, если ты так считаешь.
– А как я должна считать?
– Учитывать случай, возможности, неблагоприятные обстоятельства. В юности я положил глаз на одну девчонку.
– И чем дело кончилось?
– Как обычно: похоже, что, в отличие от семени Леоне, мое еврейское семя было недостаточно чистым, ее не устроило.
– Какая печальная и романтическая история.
– Очень печальная, но уверяю, вовсе не романтическая.
– Ох уж эти принципиальные кузины…
– Откуда ты знаешь, что речь о кузине?
– Откуда? Я что, не могу строить предположения? Впрочем, говорят, что искусство не позволяет тому, кто решил посвятить ему жизнь, тратить время на смену подгузников и походы в ясли.
– Это ты Баху скажи!
Одним небесам известно, как мне не хватало пикировок с Франческой: ее уколы, мои безвредные контратаки. И ее тика тоже, тут ничего не изменилось. Впрочем, в очередной раз она оказалась права. Имелась совершенно конкретная причина, по которой все мои любовные истории, имевшие место с тех пор, как я завоевал в обществе достойное место, в биологическом смысле ни к чему так и не привели. Когда мне случалось жалеть себя, я тоже убаюкивал себя вечной песней о том, что проклятые книги не позволили мне (в отличие от многих более плодовитых и куда более одаренных коллег) озаботиться продолжением рода: они принуждали к дисциплине и самоотречению – качествам, которые я с большей пользой и по-другому мог бы применить в иных сферах. Но, очевидно, все было не так. Правда в том, что я чувствовал себя не на высоте. Какой-нибудь безнадежно суеверный человек убедил бы меня, что, учитывая, в какой семье я родился и кто были мои родители, в решении пресечь наш род не было ничего предосудительного. Я не только сделал подарок всему человечеству, но и не обрек еще одного несчастного человека блуждать по нашему безумному миру. Наверное, не было ничего странного в том, что я понял это только теперь, стоя перед единственной женщиной, которая могла уговорить меня нарушить священный обет бесплодия – даже в нескольких шагах от бренных останков отца.
– Я думала, вы видитесь чаще, – сказала Франческа.
– С кем?
– С Леоне.
– Это я виноват, – защитил его я. – Редко выбираюсь на люди. Работаю над книгой, которая больше обычного осложняет мне жизнь.
– Правда? И о чем она?
– А о чем пишут книги…
– Знаешь, Леоне очень гордится тем, что его двоюродный брат – писатель.
– Да ведь он ничего не читает, кроме журналов для мореходов.
– Да, но сейчас у него роман с дамой, которая проглатывает все, что ты пишешь. Очередная шикса из хорошего общества. Ботокс, накачанные мышцы – все как нравилось дяде Джанни. Позавчера за ужином устроила мне допрос с пристрастием. Просила нарисовать портрет художника в молодости.
– А ты?
– Пришлось прикусить язык. Не могла же я ей, бедняжке, рассказать правду. Она бы разочаровалась, узнав, что, когда я познакомилась с властителем ее дум, он был безграмотным прыщавым дикарем, слыхом не слыхивавшим о Джордж Элиот.
– Ты этого не забыла, да?
– Почему я должна забыть?
– Ну а ты, признайся, гордишься кузеном-писателем?
– Честно?
– Да.
– Я возлагала на него большие надежды. Скажем так, он не всегда их оправдывал.
– В том смысле, что тебе не нравится, как он пишет?
– Мне нравится Джордж Элиот.
– А кому она не нравится?
Хотя я, наверное, имел право обидеться, особенно поскольку столь расплывчатое суждение о моих книгах высказал человек, который вместе с мамой привил мне любовь к чтению и пробудил во мне нездоровое желание заняться собственным творчеством, я не обиделся. Можно было прийти к печальному выводу: раз ты не нравишься своей музе, значит, что-то пошло не так. Словом, я мог разозлиться, надуться. Но, слава богу, я дожил до возраста, когда ранимость художника – назовем ее так – уступает место другим, менее трепетным чувствам, уходит сосредоточенность на себе, а на смену ей приходит снисходительный, ласковый фатализм. В конце концов понимаешь то, что всегда знал, но с чем не хотелось мириться: невозможно нравиться всем. И в любом случае нет ничего страшного в том, чтобы не нравиться тому, кто нравится тебе, и наоборот.
– Много красивых