после вкусного обеда и сигары, которой его угостили.
Просмотрев завещание, написанное отцом собственноручно и лежащее в тумбочке, я не удивился тому, что он хотел быть похороненным на кладбище Верано, рядом с родителями. “Там мое место”, – написал он. Я также не удивился, что, готовясь перейти в вечность, он попросил устроить отпевание в ближайшей к дому приходской церкви, куда ходил многие десятилетия.
К вере он пришел в тюрьме. Полагаю, пересмотр приговора и то, что с него сняли обвинения в убийстве жены, стали последней каплей (словом, добрый Господь завоевал немалое доверие, откликнувшись на молитвы невинного) и дали мощный толчок духовному обновлению, которое началось в последний год заключения благодаря “Анонимным алкоголикам”. Никакого ханжества, никакого мистицизма, лишь невозмутимое, опирающееся на фатализм спокойствие – несколько раздражающее, позвольте сказать, – того, кто уверен, что обрел истину и не ощущает потребности искать что-либо еще.
Кстати, о раздражении: не знаю, как вы, но я никак не могу привыкнуть к католическим похоронам. По крайней мере, во время еврейских похорон я чувствую, что имею право отвлечься: заунывное бормотание на древнем суровом языке, из которого я знаю лишь несколько слов, подталкивает заняться своими делами. Христианские похороны раздражают меня как раз потому, что в них нет никакой тайны. Все ясно, все беззастенчиво выставлено на обозрение. Всякие слова, которые произносит священник, всякий богословский вопрос, к которому привлекают внимание верующих, – все это выглядит по-детски, напыщенно, отчасти оскорбительно, и в любом случае в этом нет подлинного сострадания: мысль о том, что положено радоваться тому, что покойный наконец-то соединился с Отцом, вызывает у меня содрогание. По крайней мере, в этом евреи, верные исконному библейскому прагматизму, обострившемуся из-за множества испытаний и хронической разочарованности, проявляют большее благоразумие. Им, так сказать, хватает вкуса не обманывать самих себя.
Словом, я от начала до конца исполнил распоряжения отца. Устроил такие похороны, какие он хотел, и принял в них участие, сыграв роль любящего сына. Конечно, мне не раз хотелось придушить священника, который нес какую-то околесицу о пути искупления, которым шел “наш возлюбленный брат” (он называл отца по имени, потому что в доме Господнем фамилия, указание на социальный статус, как и элементарная воспитанность, не в чести).
Теперь я стоял перед его могилой вместе с немногочисленными друзьями и следил, как опускается гроб моего крупногабаритного родителя. Я ожидал чего угодно, кроме как увидеть среди скорбящих бойцов нашего скромного отряда Франческу. Хотя в последнее время мне много о ней рассказывали в связи с весьма печальными событиями, я с ней давно не виделся.
– Шутки шутками, но что ты здесь делаешь? – поинтересовался я. – В церкви тебя не было.
– Здорово работать на “Моссад”: научаешься сливаться с гоями.
Очевидно, она заметила, что больше из Сачердоти никто не пришел. В свое время почти все члены семьи, подстрекаемые дядей Джанни, восприняли пересмотр отцовского приговора с возмущением. Для них он так и остался убийцей несчастной Габриеллы. Решительно отвергая предположение, что это мог быть несчастный случай или, что еще хуже, самоубийство, они осыпали проклятиями человеческое правосудие, которое вновь ошиблось. Честно говоря, я их не порицал. Поняв, как все устроено, я больше ничему не удивлялся. Свойственное каждому человеку навязчивое желание возложить на кого-то вину нашло воплощение в неоднозначной отцовской фигуре – гоя, ханаанея, того, кто своим неумением жить, громкими провалами, беспробудным пьянством превратил жизнь бедной Габриеллы в сплошное мучение. Впрочем, человеческое желание добиться возмещения убытков совершенно естественно. Настойчивость, с какой они кричали на всех углах об отцовской виновности, была столь же безрассудной и вероломной, как и упорство, с каким я отстаивал его невиновность. За подобным упрямством обычно не кроются моральные принципы, это своего рода мания, каприз, здоровый инстинкт выживания. С годами я приучил себя общаться с родственниками как можно меньше, и, хотя периодически уступал соблазну, как правило, мне удавалось их не осуждать.
Раз уж речь зашла об этом, позвольте мне посвятить еще несколько строк теме вины, которая значительно определяет поведение каждого из нас. Единственные трагедии, с которыми нельзя смириться, – те, в которых нет и не может быть ответственных. Ничто не облегчает боль утраты или гнев из-за нанесенной обиды, как обнаружение виновного: когда же его нет, боль и гнев невозможно выплеснуть, исчерпать. “Мы требуем правосудия!” – вопят родственники жертвы. Не ради отмщения, а чтобы придать смысл страданиям, которые иначе его лишены.
В общем, в тот день Франческа была среди нас. Поступив, как обычно, по-своему, она пришла поддержать меня и проститься с отцом, к которому, как не раз говорила, испытывала симпатию.
Я же, со своей стороны, успел все подробно узнать о трагедии, перевернувшей ее жизнь. Прошлым летом погиб ее младший сын Калеб, его зарезали на автобусной остановке. Он второй год служил по призыву. Леоне рассказывал, что он был не только красивым парнем, но и талантливо рисовал остроумные сатирические комиксы. Третий ребенок, мать в нем души не чаяла. В то время он жил на военной базе в пустыне Негев. Ему дали увольнительную, он собирался домой, к маме и папе.
Я долго не мог понять, что мне делать. В какой-то момент я даже решил сесть на первый самолет до Тель-Авива и принять участие в очередных похоронах. Но потом сказал себе: зачем туда ехать? В каком качестве? Как это воспримут? И тогда я сделал единственное, что умею: написал ей длинное, нежное, полное воспоминаний письмо. Раздобыл у Леоне адрес ее электронной почты, отправил. Если подумать, особенно учитывая причины, подтолкнувшие меня взяться за перо, я, вероятно, переборщил с отступлениями, слишком отвлекся от темы. Но какое это имело значение? Разумеется, Франческа по сложившейся традиции не ответила.
– Я бы с удовольствием сказала, что нарочно вернулась в Рим. Но это неправда. Я здесь проездом, чтобы помочь маме. Она в не очень хорошем состоянии. Если честно, это сущий ад. Прав был отец: чем больше у актрисы морщин, тем она тщеславнее.
Франческе была чужда предосудительная привычка, распространенная нынче среди возрастных дам ее круга, она не боролась со временем, предоставив ему действовать коварно и жестоко: медленно, тщательно, неумолимо. Кожа на висках, бывшая некогда гладким шелком, превратилась в мятую тряпочку. Из-под нелепой шерстяной шапки, которую она натянула, чтобы защититься от последних весенних заморозков, предательски выбивались прядки волос. Франческа, моя Франческа поседела. Я спросил себя, чем объясняется ее седина: безжалостным бегом времени? или тем, что ей пришлось пережить за последние годы?
– Ну что ты так на меня сморишь? Думаешь, сам выглядишь лучше?