я сказал себе: «Они сделают запруду». Когда в «Прерии»[95] траппер[96] колеблется, не зная, что предпринять против угрожающего им огня, аргентинец предложил бы то же самое, что в конце концов предпринимает сам траппер, а именно очистить место, а затем пустить пал, чтобы пепел не дал огню распространиться дальше. Так поступают в пампе все, спасаясь от пожаров. Когда беглецам в «Прерии» преграждает путь река и Купер описывает таинственные манипуляции пауни[97] со шкурой буйвола, я отметил про себя: «Он собирается соорудить плот, жаль лишь, что не женщина толкает его, ведь у нас именно женщины, зажав в зубах лассо, тянут его за собой, вплавь пересекая реку». Голову буйвола зажаривают в прерии тем же способом, как у нас крестят огнем коровью голову или же седло теленка. В общем, тысячи других совпадений — их я опускаю — доказывают ту истину, что одинаковые природные условия порождают одинаковые навыки, способы и средства. И нет иной причины тому, что нравы и обычаи, которые мы встречаем у Фенимора Купера, кажутся заимствованными у жителей пампы; потому-то в пастушеских обычаях Америки мы обнаруживаем сходство с арабами и замечаем его в одежде, в суровом облике и в гостеприимстве жителей пампы.
Таким образом, природные условия страны и неповторимые обычаи, ими порождаемые, служат источником поэзии. Ведь чтобы пробудилась поэзия (ибо поэзия, подобно религиозному чувству, есть свойство человеческого духа), необходимо созерцание прекрасного, ощущение грозной власти бесконечного пространства, беспредельности, ибо только там, где кончается осязаемое и обыкновенное, начинается игра воображения, идеальный мир. И вот теперь я хочу задать вопрос: что пробуждается в душе жителя Аргентинской Республики, когда он обратит свой взор к горизонту и видит... и ничего не видит, ибо чем дольше всматривается он вдаль, углубляясь в созерцание неясных, бескрайних, подернутых дымкой просторов, тем более далеким кажется ему горизонт, тем больше он завораживает и приводит в замешательство, повергает в сомнение. Где пределы того мира, который напрасно пытается постичь аргентинец? Этого он не знает! Что находится там, дальше, за горизонтом? Одиночество, опасность, дикари, смерть! И это уже поэзия! Человек, действующий на подобной необъятной сцене, чувствует приступы страха, его одолевают неясные фантастические видения и грезы, не дающие ему покоя и днем.
Из всего этого следует, что аргентинский народ по своему характеру, по своей природе склонен к поэзии[98]. Да и как ему не быть таким, когда вдруг ясным тихим вечером неизвестно откуда надвигается мрачная черная туча, затягивает все небо, и не успевают люди перекинуться парой слов, как раскат грома возвещает начало грозы, от которой путник цепенеет и в страхе сдерживает дыхание, боясь стать жертвой одной из двух тысяч молний, сверкающих вокруг него! Свет сменяется тьмой: на каждом шагу подстерегает смерть, грозная, неодолимая сила заставляет в этот миг человека обратить свой взор внутрь себя и почувствовать свою ничтожность перед лицом разъяренной стихии — словом, ощутить присутствие Бога в ужасающем величии его деяний. Каких еще красок недостает на палитре фантазии? Сонмище туч, погружающих день во мрак, дрожащее бледное зарево света, вырывающее на мгновение пространство из тьмы и обнажающее бесконечные просторы пампы, которые вдруг рассекают стрелы молний,— сколько мощи во всем этом! Какая величественная картина! Эти образы будто специально созданы для того, чтобы быть запечатленными. А когда буря утихнет, гаучо долго еще погружен в задумчивость, он серьезен и печален, и чередование света и мрака все еще словно стоит перед его взором, подобно тому, как, посмотрев на солнце, мы потом долго видим его диск.
Спросите у гаучо, кого чаще всего убивает молнией, и он приоткроет перед вами фантастический мир, сотканный из причудливого переплетения нравственных и религиозных предрассудков с реальными, правда, неверно истолкованными событиями и грубыми суевериями. Добавим, что если электрическая энергия на самом деле начинает использоваться в хозяйственной жизни, и она та самая нервная энергия, которая при возбуждении разжигает страсти и порывы, то какими же возможностями для игры воображения должен обладать народ, живущий в атмосфере, столь перенасыщенной электричеством, что, если потереть одежду, из нее сыплются искры, подобно тому, как они вспыхивают, если погладить кота против шерсти?!
Как же не быть поэтом очевидцу столь незабываемых сцен:
Напрасно он кружится, озирая
просторы необъятные: все пусто,
направить некуда стремительный полет.
Куда ни кинешь взор — кругом равнины,
владенья птиц и дикого зверья,
повсюду — лишь безлюдие и небо,
подвластные лишь Богу,
куда дано проникнуть лишь Ему[99].
Эчеверриа.
Или тому, у кого перед глазами такая величественная картина:
Из глубин Америки
бегут два потока:
жемчужная Парана
и перламутровый Уругвай.
Изумрудная пышность лесов
и цветущих долин
обрамляет зеркало вод.
И приветствуют их на пути
печальная индюшка,
пикафлор и щегол,
дрозд и голубь лесной.
Словно пред королями, пред ними
склоняются сейба и пальма,
и плывут по воде лепестки,
и пьянит аромат апельсина.
Они сливаются в Эль-Гуасу
и, смешав перламутр свой и жемчуг,
дальше несут свои воды
к морю до самой Ла-Платы.
Домингес[100]
Это профессиональная поэзия, городская. Но есть и другая, эхо которой разносится по одиноким полям,— поэзия народная, наивная, незатейливая поэзия гаучо.
Наш народ музыкален. Это национальная особенность, признанная всеми. В Чили, например, когда узнают, что среди гостей в доме есть аргентинец, его сразу же приглашают к фортепиано или предлагают ему виуэлу[101], и, если он, извинившись, объясняет, что не умеет играть, все удивляются и не верят: ведь каждый аргентинец обязательно музыкант. Увлечение музыкой связано с нашими обычаями. В самом деле: образованный молодой человек, горожанин, играет на фортепиано или флейте, на скрипке или гитаре, метисы почти исключительно посвящают себя музыке, многие из них искусные композиторы и исполнители. Летними вечерами слышны нескончаемые звуки гитары у дверей лавок, а по ночам сон прерывают сладостные серенады и пение бродячих музыкантов.
У крестьян свои песни.
В северных селениях преобладает тристе[102], песня протяжная, жалобная, из тех, что характерны, по утверждению Руссо[103], для примитивных народов, живущих в состоянии варварства.
Народная песня видалита[104] исполняется хором в сопровождении гитары и маленького тамбора; собирается толпа, и вот уже все громче и громче ритмы, все раздольнее звучит и ширится пение. Такое пение унаследовано