Константин Чиганов
ИСПАНСКИЙ СОН
— Смертью ничего не докажешь, — сказал я, — надо доказать победой.
Михаил Кольцов «Испанский дневник»
1
Иногда мне снится, как я засыпаю за баранкой грузовика — рев и пламенники фар встречного заставляют судорожно выкручивать ватное кольцо руля, сминающееся в руках. А иногда я гружу рыбу — бесчисленные корзины салаки, источающей соль. Из темного трюма баркаса в солнечный жар, потом в ворота вонючего склада. От соли там любая открытая ранка превращалась в гнойную язву, а грязный пластырь отклеивался от пота.
Но самый худший сон — я чищу ботинки. Сотни грязных ботинок, выставленных в коридор отеля, щетки и густой цветной гуталин, черная банка кончалась первой, за ней коричневая. Дольше всего держался темно-красный — у меня осталось полбаночки, когда я взял расчет. Я тогда выдержал недолго. Наверное, виной дворянское происхождение, но отчего-то работой сантехника я не гнушался, возня с трубами мне даже нравилась. К тому же хозяева квартир иногда кормили обедом.
Парижу нужны победители? Да черта с два! Парижу нужно сладко жрать и мягко спать, и все это обеспечивают тысячи вонючих червей, каким был я. Я побывал даже трубочистом. В Париже двадцатых не так-то просто найти работу, да еще эмигранту с бессильной зеленой бумажкой вместо гражданства.
Вербовщику не стоило долго стараться. Кулаки у меня чесались от такой жизни. Я думал про Иностранный легион, но там без меня хватало добровольцев для набора. Да и под казарменную муштру попадать не хотелось.
Я и не против был умереть, прихватив с собою парочку сволочей для пущего уважения там. Франко мне не нравился — противная мелкая физия с усами. Он походил на усадебного садовника из тех времен, тишком продававшего наши яблоки и вишни. В общем, за сдельную плату я отправился хлебнуть героизма — на черной греческой лоханке с высокой трубой. Там были негры, малайцы, китайцы, немного европейцев — ни одного француза, пятеро крепкошеих белых американцев, из Бостона вроде. Мы все почти не разговаривали — лично я едва понимал их хромой гугнивый французский и каркающий непережеванный «пиджинглиш».
Они потом хорошо умирали — некоторые из них, кто не сбежал и кого не шлепнули втихомолку за трусость. Вам стоило бы поглядеть. Европейцы разучились умирать. В Россию их надо, для практики.
Я смолил скверно подделанный марсельский «Житан» и мысленно перебрасывал цифры на счету — если я останусь жив, чтобы его обнулить. Первый взнос уже полеживал, из него капали сантимы, чтобы слиться во франки. Новенькие армейские ботинки я не снимал и во сне — все так делали, впрочем. Благодаря этакой здоровой предусмотрительности на испанскую землю я ступил обутой ногой.
После табачного тумана (сквозь сизые тучи едва пробивалась крошечная луна потолочной лампочки), после потной вони и ночного шебуршания крыс, ощутимо шатаясь от качки, я вышел на пирс по дощатой сходне, с тощим мешком за плечом. В мешке две банки свиной тушенки, выменянные на фамильную серебряную ложечку, последнюю, запасные носки, белье, бритвенный станок в деревянном ящичке да кусок серого мыла.
Полгода спустя мешок приобрел грубые штопки, вместо тушенки лежала черствая краюха и кусок горского козьего сыра, годами старше пастуха, протянувшего мне лакомство. Еще в брезентовой глуби поселился пистолет — трофейная, с гравированным соколом на затворе, «Астра 400» в компании запасной обоймы. А место сломанного в толще толовой шашки дерьмовенького французского ножа на поясе заняла настоящая наваха.
Вот и вся разница. Да еще пара осколков под кожей на шее, возле позвоночника.
Наверное, танкисты или летчики запоминают войну по иному. Для меня воевать — значит шагать и шагать, днем и ночью, по льду и камням, хруп-хрусь-хлюп, переставляя ноги даже во сне — спать на ходу учишься быстро. И меньше всего мне приходилось стрелять. Винтовка, «маузер» 98 года, обычно оттягивала плечо бессмысленным дрючком.
Воевать неинтересно. Тяжело. Иногда страшно. От мирной брезгливости вполне избавляешься через месяц-два, слой сала, пота и грязи согревает тело, но вот вши… Черт, я так и не притерпелся, я ненавидел колонию желтовато-белесых мразей, как монах — сонмище мелких бесов.
То нас гоняли марокканцы, то мы отбивали предгорья. По утрам подмораживало, лужи похрустывали. В тот раз повезло — я нежданно завалил итальянскую пулеметную танкетку. Я берег в правом подсумке три бронебойных патрона. Эта серо-зеленая коробка на узеньких гусеницах торопилась по лесной дороге, и сверху, с заросшего боярышником и шиповником яра, мы издалека услыхали натужный взвыв двигателя и клацанье изношенных передач.
Я стрелял лучше всех в роте — по знаку капрала пробрался в среду кустов, уложил на ветку ореховое ложе, подвел колышек мушки на грязную кургузую корму. Танкетку качало. Раз. Толчок приклада. Два. Привычное движение руки взад-вперед, холодный шарик рукоятки в ладони. Три.
Смолкнув, танкетка стала.
У нас была только одна горючая бутылка. Но доставать ее не пришлось, они вылезли сами.
Водительский люк откинулся назад — скрипнул и стукнул отчетливо, так тихо стало в лесу.
Высунулась круглая голова в черном кожаном шлеме. Они не слыхали выстрелов, конечно. Решили, мотор издох сам. Откинулся второй люк, и тогда я повел мушкой.
Первый свесился на лобовую броню, разбросав руки, второй провалился внутрь. Никто их не вытаскивал, чтобы с честью прикопать — мы слишком устали. Только обшарили карманы. Одну тупорыленькую «беретту» образца 34 года капрал взял себе, вторую протянул мне. Я сунул пистолет в мешок — к испанской сестре. Обменяю потом на харчи.
Танкетку мы сожгли, полив из канистры, привязанной сбоку рубки. Кремация ничем не позорнее братской могилы.
2
Дом на склоне стоял добротный, из серого камня, с постройками поодаль. Крыша под бурой черепицей, и целые окна — мы подтянули ремни, капрал достал и надел пилотку с бордовой кисточкой.
Живности во дворе не отыскалось, а то мы б живо занялись ее спасением из неволи — в желудках урчало с утра, громче моторов пикировщиков над Мадридом, когда они падали на наши головы, чтобы испражниться бомбами.
На стук капрала явился бритый старик в рабочей одежде, выцветших штанах, синей куртке вроде матросской и серой кепке блином. На бурых ступнях его перекрещивались веревочки деревянных сандалий.
Запавшими темными глазами он обшарил нас, отметил винтовки и тяжелые ботинки с обмотками. Потом сказал:
— Републико, кампанерос?
Капрал отвечал, что да. Тогда старик посторонился и сделал вялый жест. Революционным рвением он не страдал,