Мирон Высота
Ба
Луна была очень большая. И смешная.
Такая большая, что даже на Тасиных рисунках ей здоровенной такой быть — не бывать. Вполнеба. Вот такенная. Цвета сгущенного молока. А что смешная, так это из-за набегающих косматых облачков — то подмигнет, то улыбнется, а еще неровная по краям, словно с бородой или завитушками — кудряшками на своей лунной, покатой голове.
Зато и светло было от такой большой луны, почти как днем. Только тени острее и чернее.
По обе стороны от дороги, сколько глаз хватало, качались тростниковые поля. Волна на волну катит. Без конца и края. Шшшшшшш. Шшшшшшш. Шелест, шепот, шорох. Бесконечность не предел. Тут надо ухо востро держать, чуть зазеваешься и не услышишь, как пожирательница Амт из тростника вынырнет — сама бегемотиха, грива львиная, пасть крокодильная. Налетит, разорвет. Пойдут клочки по закоулочкам.
А по дороге идут люди, качаются из стороны в сторону. Тяжелые, разбухшие ноги еле-еле двигают. Ноги-то в домашних тапочках. Шлеп по голым пяткам. Шлеп. Тапочки-то старенькие, стоптанные — выкидывать пора, а все туда же. Других и нет. Согнулись, сгорбились — люди эти. И голые все. Фу, гадость. Тася ни за что такой некрасивой не станет. Ни в жисть. А у мертвых и стыда нет. Им хоть голые, хоть какие вообще.
Тут люди и остановились. Все разом. Головы подняли. А лица-то у них всех одинаковые, и не отличить.
— Привет, ба, — сказала Тася и проснулась.
***
— ПА-ААМ! ПАМ-ПАБАМ-ПАБАМ! БУХ!
Оркестр играл громко и красиво. Тасе нравилось. И музыканты старались. Особенно дядька с блестящими желтыми тарелками. Он так усердно бил этими тарелками друг об друга, что его щеки и несколько подбородков еще долго дрожали после каждого удара. Красивые были музыканты, торжественные — дяди в галстуках и тети в платках. И вокруг все люди красивые. Только лица старые и грустные. Кроме папы и мамы. Они, конечно, совсем не старые, а совсем еще молоденькие, но тоже грустные. Оттого Тасе всех было жалко. И папу, и маму, и музыканта с тарелками и щеками, и седого дядьку, что пошатывался, но нес видать очень тяжелый гроб — от усилия у него аж вены на лбу вздулись, и бабушку, конечно. Бабушку, так жальче всех. Почти так же жалко, как себя. Была у Таси бабушка и нет. Будет жить-поживать на том свете, жить не тужит и горя не знать. Но это еще если проберется через тростниковые поля до самого огненного острова. А ну как не доберется? Дорога там опасная, чудища бродят и тапочки у нее старые совсем, да и те поди в гроб никто не догадался положить. Пойдет бабушка босиком. А у нее и без того ножки больные.
Так Тасе стало жалко бабушку, что она громко всхлипнула. Папа сразу руку сжал, да крепко так, что чуть косточки не хрустнули. А мама заплакала. Бабуськи, что стояли вокруг, вдруг заголосили, заревели.
— БАХ! — ударил в тарелки щекастый дядька.
Тася поморгала, и слезка, что на ресничках лежала, не удержалась — слетела. Тут Тася и разглядела злобную бабу Зину. Стоит напротив — лицо как простыня белое. Кабы не она, так и тапочки Тася успела бы бабушке в гроб положить и еще чего. Чего надо всякого. Ладно хоть рисунок не заметила. А то Бобика, любимую Тасину игрушку, ухватила за ухо и вышвырнула.
Тася ей рассказала все, и даже книжку показала, где и про Египет, и про «Книгу мертвых», и про Осириса, и про поля тростниковые. А баба Зина — дура, хоть про взрослых так говорить и нельзя, книжку вслед за Бобиком в угол запустила, Тасю за руку — цап, и в сторону от гроба потащила, а у самой пальцы кривые и с ногтями, поцарапала, хорошо хоть не до крови, но неприятно. И обидно. Тася, как лучше хотела. Дорога-то до Осириса, что потусторонним миром заведует, дальняя. Бобик бабушку веселить бы стал. А на листочке, что Тася успела незаметно под бабушкину руку спрятать, чего только нет — мороженое, фрукты всякие, особенно любимые бабушкины бананы, и торт, и сосиски, и даже курицу Тася нарисовала. Только почему-то живую. Нежареную. И не подумала, как бабушка там будет курицу готовить. Ну так это ладно и так должно всего хватить, а курица будет вместо Бобика бабушку развлекать.
Все это Тася в заветной книжице вычитала. Энциклопедии про Египет. Все это бабе Зине и рассказала. А та прошипела в ухо: «Безбожница твоя бабка была, безбожницей и померла! И ты такая же, и семейка ваша бесовская!» Шипит, и слюной брызжет, а у самой на подбородке волосы седые торчат. Фу! Ведьма — вот она кто. Царапины вон от ее ногтей вспухли.
— БАМ!! — ударили тарелки. Заголосили, заплакали. И Тася тоже заплакала. Горе-то какое.
***
— Тасечка. Тасечка.
— Это ты, бабушка? — Тася зевнула. Потянулась к ночничку — кнопочку нажать и загорится. Только вот кнопочка что-то не нажимается. Давила на нее Тася, давила. Никак. Застряла.
— Тасечка.
Снова шепот из темноты.
Тася осмотрелась внимательно. В самые черные уголки вгляделась. Никого.
— Где ты, бабушка?
— Тут.
— Да, где же?
Тасю положили спать в комнате бабушки. Все здесь было такое непривычное, старое, и пахло невкусно. Кровать скрипит, от подушки сухой травой отдает, аж голову кружит, Тася еще днем в тумбочку полезла, а у нее возьми и дверца отскочи — так и висит теперь на одной петельке. А у Таси в ее комнате, что там далеко осталась, в большом и красивом городе, вся мебель белая, и обои белые, и звездочки на стене — папа их в виде созвездий наклеил. Это такие звездочки специальные, которые солнцем питаются, а как темно станет, так они светится начинают. А у бабушки в квартире из интересного только Мурзик, да и тот спать с Тасей отказался, к родителям ушел.
Тасе надоело в темноте бабушку высматривать, она уже подумала маму позвать — пусть ночничок починит, как тут скатерть, что на зеркале висела — вот еще придумали зеркало спрятать — вдруг поползла, поползла, да и съехала. И сразу ночничок включился. Сам по себе. Тася аж ахнула. Только свет от него слабенький, как нездешний. Дрожит, моргает. А зеркало у бабушки большое — целых две Таси влезет, даже если одна другой на плечи встанет. Там-то, внутри этого зеркала бабушка и стояла, прям рядом