И это не я, Буденный, тебе говорю. Это сам товарищ Ленин тебе говорит. Ты ведь комсомолец?
— Так точно, товарищ командарм, комсомолец.
— Так вот, товарищ Ленин и поставил перед вами, комсомольцами, задачу: учиться, учиться и еще раз учиться. Новое общество, говорит он, можно создать только на основе современного образования. А без этого коммунизм остается только пожеланием. Понял, Чугунов? Только пожеланием. А что это значит? Это значит, что вся наша борьба, вся кровь наших товарищей пойдет насмарку, если вы, молодые, не захотите учиться. Так никакого отступления с этого нового фронта, товарищ Чугунов. Назад ни шагу. Биться насмерть. И как ты сам сказал: стиснуть зубы — и только вперед. Ясно?
— Ясно, товарищ командарм.
— Вот и отлично. Значит, решили, поедешь в Москву. В политотделе тебе все оформят как надо. А чтобы ты не думал, что мы про твои боевые дела забыли, вот тебе в награду именные часы. За революционную сознательность и храбрость. За то, что вместе с нами Врангеля в море сбросил. Бери и пользуйся на здоровье. Ты не смотри, что они вроде неказистые. Это хорошие часы, я по этим часам почти год провоевал. И ничего, ни разу не подвели.
15
Голос Зинаиды Николаевны неожиданно исчез, и Гриша встревожился: а вдруг где-то оборвался провод, где-то буря повалила столбы, где-то кому-то срочно, сверхсрочно понадобилась линия, и телефонистки, сразу все телефонистки, на всем пространстве от Куры до Волги, не задумываясь, разъединили его с матерью... А ведь он ничего еще не успел сказать ей и ни о чем не успел спросить — и сразу молчание.
— Что ты молчишь, мам, что же ты молчишь? — отчаянно закричал он в трубку.
— А я не молчу, сынок. Я просто еще не отдышалась. Вот слышишь, как дышу?
— Слышу.
За тысячи с лишним километров Гриша услышал, как тяжело, прерывисто она дышит, и сказал с мягкой укоризной, как прежде, пожалуй, и не говорил:
— Ну как же так, мама! Наверно, лифта не дождалась?
— Не дождалась, сынок, это верно, не дождалась. Стучит Надежда Андреевна, говорит — тебя к телефону. Междугородная! Еще что-то говорит, а я ничего не соображаю, и по лестнице. Бегу, и соседка за мной бежит. Так и отмахали вперегонки четыре этажа в гору... А как голос твой услышала — даже не поверила... Обомлела как-то и ушам своим не верю.
— И мне еще не верится, что я слышу тебя... А ведь это, оказывается, совсем несложно. Как это я раньше не сообразил, что так просто могу поговорить с тобой... Ты говори, мама, говори... Скажи какую-нибудь длинную-предлинную фразу... Ну, самую длинную-предлинную.
Зинаида Николаевна рассмеялась. Когда это сын так открыто говорил, что любит ее, что скучает? Лет до восьми еще говорил, до восьми мальчишки еще говорят об этом матерям, а потом — ни разу, нет, ни разу она не слышала от него ничего подобного.
— Почему ты смеешься, мама?
— От радости, сынок. Испугалась я поначалу-то, а теперь вот радуюсь. Значит, у тебя все в порядке, Гришенька? Ты, смотри, от матери ничего не скрывай.
— А что скрывать, мама? У меня все в порядке. И даже две благодарности имею: одну — за караульную службу, другую — за стрельбу. И вообще настроение у меня отличное, а вчера, когда письмо от Алексея Петровича получил...
— Значит, написал все-таки?
— А ты как думала... Он же обещал тебе, что напишет, вот и написал.
— Да-да, конечно, и я не сомневалась, что он напишет. И что же он написал тебе?
— Очень хорошее письмо, мама... Умное, душевное такое. Как товарищу мне написал. Ну так, будто мы с ним однополчане.
— А он по-другому и не мог написать, Гриша. Он ведь такой человек... такой человек, — вдруг задохнувшись, сказала Зинаида Николаевна, и, хотя она и на этот раз ни словом не обмолвилась о своем чувстве к Алексею Петровичу, ее взрослый, ее мужающий сын неожиданно сам отчетливо понял, что мать говорит ему о любви.
Если бы Зинаида Николаевна знала, какой высокий образец чувства явила она сыну, она все бы ему рассказала, все без утайки, потому что сыну своему она желала только добра. А любовь ее к Алексею Петровичу, даже неразделенная, безответная, безнадежная, была добром. Добром и счастьем. Только матери редко говорят о таком с сыновьями.
— Спасибо тебе, мама, — сказал Гриша.
— За что, сынок?
— За все... За то, что ты у меня такая.
— И тебе спасибо, сынок... Но может, тебе все-таки что-нибудь требуется? Ты скажи, не стесняйся, а то прервут, и я так и не узнаю.
— Не прервут. И мне ничего не надо, мама, у меня тут все есть, что нужно. Вот только учебники — я тебе на днях список послал. Ты по этому списку отбери их в шкафу и пошли мне. И прежде всего математику, физику, химию, — сказал Гриша, и Зинаида Николаевна повторила вслед за ним — математика, физика, химия, — это то, чем Гриша пренебрегал в школе. И мать доводил до слез, и себе немало попортил нервов.
— Готовиться будешь? — спросила мать.
— Попробую горку одолеть, — сказал Гриша.
— В политехнический?
— Нет, мама, в военное училище.
— Ты это твердо решил? — спросила мать.
— Твердо. И самому хочется. И надо. Ты же видишь, что кругом происходит.
— Вижу. И все-таки еще подумай. Твой отец слесарем был. И отец твоего отца тоже слесарничал. И другой твой дед, отец мой, тоже с металлом имел дело. Вот я и думала, что ты по металлической части пойдешь.
— А как же иначе, мама. Обязательно по металлической части пойду. Металла теперь в армии сколько угодно. Всякого металла. Но что ты молчишь, мама, разве я неправильно решил?
Он чувствовал, что мать колеблется. И по тому, как она молчит в этот миг, он понял, что ей страшно отпустить его навсегда в грозный мир оружия. Страшно, потому что она мать.
— Я тебя очень прошу, мама, не отговаривай меня. У нас же с тобой совесть