есть. И я все по совести решил.
— Хорошо, сынок, тебе жить — тебе и решать, как жить, — сказала Зинаида Николаевна. — Учебники я тебе завтра же пошлю... Но боюсь, трудно тебе будет сейчас заниматься... Все-таки не дома, и служба.
— Об этом не беспокойся, мама, с этим я справлюсь. У нас многие ребята служат и занимаются. И не только ребята — у меня тут знакомая девушка есть, так она работает и учится. И представь себе, на «отлично» учится.
— Вот ты какой, — сказала Зинаида Николаевна. — Уже успел девушкой обзавестись, а матери — ни слова.
— Так нечего еще говорить, мама... Правда, мы с ней славно дружим, она очень хороший товарищ.
— Понимаю, понимаю, — сказала Зинаида Николаевна. — А как ее зовут, твою знакомую?
— Анукой, а по-нашему — Аннушкой.
— Аннушкой? Хорошее имя Аннушка, — сказала Зинаида Николаевна. — Ну, раз так, передай ей привет от меня.
— Спасибо, мама, передам.
...На улице дождь вперемешку со снегом, и сквозь мокрые стекла Аннушкиного киоска ничего нельзя разглядеть. Гриша постучал в окошко.
— Выгляни, красавица!
— Заходи, погрейся, — сказала Анука.
В киоске почти как на улице, но на электрической плитке чайник.
— Чаем угостишь?
— Угощу.
— А я хотел тебя сегодня в кино пригласить, да не выйдет. Весь свой капитал на междугородной оставил. Неожиданно удалось с матерью поговорить. И представь себе, сразу дали — минут десять ждал, не больше.
— Мама твоя, надеюсь, здорова?
— Да, здорова. И просила тебе привет передать.
— Мне?!
Он еще не видел Ануку такой. Она будто вспыхнула вся, и казалось, что щеки ее вот-вот сгорят дотла.
«Ну что ты, что ты», — хотел успокоить ее Гриша, но ничего не сказал, потому что неожиданно обрадовался ее смущению.
* * *
Настил наблюдательной вышки поскрипывает под ногами. А если ступать тверже, то кажется, что это звенят сухие, насквозь пронизанные свирепым январским морозом доски. «Вот тебе и солнечный юг, — думает часовой Григорий Яранцев, — внизу, наверное, потеплее, а здесь, на высоте тысяча сто метров, морозище, какой и на Волге у нас нечасто бывает. А снегу навалило! Куда ни глянешь — снег. И, должно быть, поэтому такая тишина стоит вокруг. И если не шагать по настилу, если остановиться — то слышно, как стучат часы. И не только новенькие, наручные, знаменитой московской фирмы, но и те, что лежат в нагрудном кармане под шинелью и овчинным тулупом. Да, они хорошо слышны, те старые часы. И голос у них, несмотря на годы, еще молодой, отчетливый и чистый. Хороший голос».
...Позавчера на открытом комсомольском собрании старший лейтенант Цапренко с разрешения Яранцева прочитал вслух письмо Чугунова. А после этого ребята попросили Гришу показать им часы.
Грише надолго запомнилось, как смотрели его товарищи, его сверстники на эти часы — сам он, надо признаться, прежде так на них не смотрел... Знал, что это реликвия, уважал как реликвию, но, поскольку он сам никогда с реликвиями дела не имел, он как-то не представлял себе, что они могут существовать вне музея, что они способны оказать влияние на судьбу, на жизнь какого-нибудь отдельного человека. «А вот, оказывается, могут. Еще как могут», — подумал Гриша, и ему вдруг захотелось как-то по-новому, теми и уже не теми глазами, спокойно, ни от кого не таясь, разглядеть необычайный подарок.
Гриша снял варежку и, немного согрев дыханием пальцы, достал из нагрудного кармана часы командарма.
Теперь их голос зазвучал еще громче, еще моложе и отчетливее. Григорий Яранцев открыл крышку и в который уже раз прочитал надпись на ней: «За революционную сознательность и храбрость». А затем сверил часы командарма со своими наручными.
Они шли стрелка к стрелке, шаг в шаг, минута в минуту, секунда в секунду, старые часы командарма, по которым полвека назад начинались атаки его прославленных на весь мир полков, и новые, только-только начавшие свою службу Времени часы Григория Яранцева, солдата одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года призыва.
Тбилиси, 1969 г.