многоопытный, но другого уровня мышления; странности своего сослуживца не может не видеть, объяснить их не способен. Странствующий офицер первоначально был образом автобиографическим, потом был отстранен от авторских черт; его компетентность человека пишущего сомнений не вызывает; только его личное знакомство с героем минимально. Спасибо ему — он «опубликовал» фрагменты Журнала Печорина. Это важнейший документ, но без анализа им непродуктивно пользоваться.
«У Лермонтова… повествование — не слово демиурга, а слово персонажа, слово личности, создающей диалог внутри мира. Мир у Лермонтова — не един, его центр находится не в демиурге, не в создателе, а в каждом индивидуальном человеке, при этом перемещаясь от одного человека к другому…»462.
Реальный автор устранился от повествования только внешне; его присутствие ощутимо. Максим Максимыч начинает рассказ о странном сослуживце: «наделал он хлопот, не тем будь помянут!» Хлопоты растянулись на несколько месяцев, но как следствие одной истории. А когда окидываешь взором всю книгу, понимаешь, что множественное число «хлопоты» имеет и еще один оттенок: и поводы к хлопотам многократны, без них не обходится ни одна повесть. Лермонтов умеет насыщать текст смыслом гуще, чем того требует конкретный момент повествования.
Так получилось, что герой книги — образ загадочный; субъективный элемент в его восприятии не только неизбежен, но очень активен. Это не избавляет интерпретатора от необходимости мотивировать свое мнение.
«“Герой нашего времени” — произведение этапное, фиксирующее в историко-поэтическом смысле время пристального художественного внимания к человеческой индивидуальности как носителю собственной, не ориентированной ни на сакральный образец, ни на устоявшийся авторитет, ни на авторское всезнание жизненной позиции. Персонаж как “другой” в это историко-литературное время обретает собственную значимость, собственную логику и силу, требующую к себе авторского уважения»463.
Из сложного, многогранного понятия «типическое» здесь под анализ из контрастных составляющих, обобщения и индивидуализации, взято только второе слагаемое; но и в нем выделено только активное начало (а было и пассивное: Печорин признает это в исповеди перед Мери). Так что и дельным наблюдениям трудно удержаться в узкой сфере точности; в оценках заглавного героя встретятся прямо противоречащие друг другу заявления.
Э. Г. Герштейн полагает: «Печорин задуман природой как высший образец гармоничной человеческой природы. На это указывает его всесторонняя одаренность»464. Исследовательница весьма щедро рисует воображаемые варианты плодотворной деятельности, которые могли бы быть по силам герою (даже и за пределами его исторического времени, где у героя одна «вина», что слишком рано родился). Реальный итог плачевен: «Но Печорин умер бесславно: сгинул где-то между Персией и Россией» (с. 119–120). «Рассказанная нам история его жизни — это надгробный плач над искаженным человеком» (с. 120). Вопрос, почему богатые задатки оказались искаженными, исследовательницу не привлекает, она судит по результату и к Печорину непримирима, для итогового раздела книги использовав фразу из дневника Кюхельбекера: «Этот “гадкий Печорин”». Но — в «надгробный плач» неприлично вплетать усмешку.
Очень странную трактовку образа героя времени предлагает Г. К. Щенников: «Печорин — не тип лишнего человека, оказавшегося между правительством и народом, а сверхчеловек-неудачник, бросающий вызов всему строю нравственных отношений, сложившихся в обществе (и оттого личность обаятельная), но обреченный на поражение не только в силу своей “преждевременности”, но и по причине внутреннего изъяна — предельного эгоцентризма и “экспериментаторства” в отношениях с другими людьми. Печорин — тип русского человека, наделенного беспокойной совестью, жаждущего целей высоких и истины предельно открытой»465. Тут все неладно. Если герой — неудачник, то его и нельзя называть сверхчеловеком. Исследователь видит «внутренний изъян» героя, а уравновесить его привлекательными качествами не получается. Отмена «строя нравственных отношений» Печорину не по зубам. «Беспокойной совестью» он не наделен; она бы помешала ему успокоиться после диверсии вслед за безуспешной погоней за Верой. Жажда «открытой истины» несовместима с лукавством и перед Грушницким, и перед Мери.
Не перевелись и попытки заступиться за лермонтовского героя: «Сам уходящий, казалось бы, из русской жизни романтизм возвращен, оправдан и гениально поэтизирован Лермонтовым не только в Мцыри, но и в Арбенине и Демоне, а Печорин продолжает оставаться любимым положительным героем для миллионов молодых русских читателей»466. «Люди печоринского типа непонятны бодрячку-обывателю с его дешевым оптимизмом, с его ограниченным, жалким кругом духовных интересов. Печорин кажется “странным” и непонятным всем тем, кому не знакомы ни “муки сомнения”, ни “духовная жажда”, ни “жадная тоска”. Он уже тем неприятен самодовольной “толпе”, что она видит в нем угрозу своему мещанскому благополучию»467.
В ночь перед дуэлью Печорин сам подводит итоги своей жизни, без подсказки видит ничтожный результат, не робеет прямо сказать об этом — и не ищет себе оправданий. Так что нет оснований злорадствовать над слепотой героя, который свой промах видит со всей ясностью. «В нем живет не только гордое чувство своего превосходства над другими, как защитное средство от самодовольной “толпы”, как форма самоутверждения личности, но и потребность возвышения над самим собой, критической оценки собственных поступков» (с. 74).
«Печоринское начало — это прежде всего какая-то досрочность душевной работы, преждевременность настроений, слишком ранняя и не радующая зрелость… Печоринское начало — это, далее, из такой досрочности неминуемо вытекающее одиночество, глубокое, безмерное, страдальческое… Печоринское начало — это, наконец, именно лермонтовская скука…»468. Только ведь все равно — какой бы содержательно богатой констатация ни была, неизбежно потянется цепочка вопросов «почему?»; уклониться от таких вопросов нельзя.
В попытке понять Печорина как личность прежде всего и сталкиваешься с парадоксом: герой духовно предстает предельно одиноким. Констатация тут легкая, напрашивающаяся: «В массовом сознании типичный лермонтовский герой — это гордый одиночка, противопоставивший себя всему миру, страдающий от одиночества, но не способный к контакту, диалогу с другими людьми»469. Анализ ситуации оказывается много труднее. Соавторы И. С. Юхнова и М. П. Леонова продолжают: «обращает на себя внимание тот факт, что лермонтовские герои стремятся к общению, им необходим тот, кто сможет если не понять, то хотя бы выслушать, какие внутренние бури сокрушают их души» (там же). А это утверждение прямо противоречит печоринскому признанию, причем именно доктору Вернеру, который его вполне понимает: «я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться».
Печорин, до своей отставки, был офицером. Ирония судьбы: к нему как будто прилипает поговорочка: «Вся рота шагает не в ногу. Один поручик (тут — прапорщик) шагает в ногу». «Но там, где отдельная личность по своему собственному произволу вершит судьбы других людей, там нет и не