может быть равенства и подлинного счастья»470. В. М. Маркович обобщает: «…В русской литературе XIX века творчество Лермонтова явилось едва ли не самым мощным и уж, безусловно, самым непосредственным (как в смысле прямоты, так и в смысле эмоциональности) художественным выражением индивидуализма»471. «Сила Печорина — в его трезвом реалистическом, атеистическом прозрении, в отказе от фаталистической веры предков; слабость — в неспособности выработать подлинно гуманистический нравственный идеал в условиях переходного времени с его неустоявшимися, неопределившимися формами нового»472.
Всецело на позицию героя попробовал встать В. М. Маркович, но анализ позиции героя подменен крайне субъективным изложением, совершенно не считающимся с лермонтовским текстом. Вот откровение исследователя: «Максимализм Печорина непримиримо категоричен: как бы высоко ни ценился нравственный принцип, каким бы священным ореолом ни был он окружен, достаточно испытующему взору героя заметить в нем симптомы несовершенства — и ему уже нет пощады. Если всепобедительная сила на стороне того, что принято считать злом, если это зло едино с истиной, если только в нем может обрести человек ненарушимую гармоническую цельность, то двух решений быть не может: Печорин выбирает зло»473. Исследователь с им нарисованным героем солидарен: «…опыт <чей?> указывает, что путь индивидуализма — единственно честный и как ни странно <!> звучит такое признание, единственно достойный человека путь» (с. 52). И это про Печорина? «Он нескрываемо горд своим выбором. Это гордость, даруемая сознанием обретенной свободы, упоение завоеванной властью над собственной жизнью. <…> Эта дерзновенная самостоятельность и преисполняет его чувством гордости; его жизнь строится по принципам, которые он сам выбрал и установил, он сам — творец собственной судьбы, единственный законодатель, “демиург”, полубог» (с. 52).
Концепцию данной статьи В. М. Марковича одобряет М. Вайскопф: «…В амбивалентности Печорина доминируют именно те составные — холод, нарциссизм, тяга к жестоким психологическим экспериментам, — которые сдвигают его образ к однозначно демонологической доминанте»474. Тут не желание понять героя, а кокетство ученостью в отрыве от жизни.
А лермонтовский герой — на глазах читателя — в своей щегольской коляске скрывается из виду, пробуя последнее (!) средство найти опору в жизни, выбрав для этого путешествие в край экзотический. Какие впечатления получил? Не все ли равно, если это не прибавило жизни… Не все ли равно, если даже отрадные, но сугубо личные впечатления он унес с собою.
Иначе понимает героя М. Уманская, но и тут настораживает акцент: «Идеал абсолютной личной свободы — свободы от общества, от его морали, от религиозных предрассудков предков, вылившихся у Печорина, как и у многих других “лишних людей”, в гипертрофию чувства личности, в трагедию индивидуализма, — для лермонтовского героя — только болезнь роста, болезнь переходного возраста»475. Только вот какая беда: эта (якобы детская) болезнь для Печорина оказалась смертельной…
Бывает и так, что попытка защитить героя приводит к его дискредитации. Попытался заступиться за лермонтовского героя К. Н. Григорьян: печоринский «индивидуализм, резко подчеркнутая гордая независимость — средство утверждения личности, самозащиты, обозначения грани между собой и враждебной средой. Нелепо требовать от Печорина ясности идеала, этой ясности не было и у автора романа. <…> Он недосягаем, выражен лишь в мечтах, в “жадной тоске” по “миру иному”. Здесь источник трагизма Печорина, его ожесточения против мира, людей»476. Исследователь попробовал понять индивидуализм как явление многослойное, позволяющее вычленить «правильный» индивидуализм: «Одно дело, когда индивидуализм проявляется в обыкновенном эгоизме, другое, когда индивидуализм, пусть порой и в уродливых <?> формах, в силу социальных обстоятельств, отражает идею утверждения, раскрепощения личности, когда при известных внешних условиях он выражается в виде резкого противопоставления критически мыслящей личности враждебной среде, равнодушной толпе, “светской черни”, “благопристойным” людям с их пошлой мещанской идеологии смирения. Вот где следует искать корни и природу печоринского индивидуализма. Такого рода индивидуализм играет прогрессивную роль в жизни общества» (с. 76).
Я бы предпочел дифференцировать не явление, а носителей явления. Черного кобеля не отмоешь добела. В реабилитации индивидуализма даже и «в уродливых формах», есть что-то нарочитое. Критерии выделения «прогрессивного» индивидуализма наверняка увязнут в болоте субъективизма. В конкретных случаях разбираться проще. Индивидуалисты-эгоисты вряд ли смогут вызвать симпатии. Жертвы обстоятельств достойны сочувствия.
И. И. Виноградов поддерживает широко распространенную трактовку героя: «…Давно признано, что главная внутренняя пружина характера Печорина, направляющая всю его жизнь, его побуждения и поступки, — откровенный и ярко выраженный индивидуализм»477. Но исследователь не ограничивается, как многие, лишь констатацией, он глубоко и разносторонне пытается понять как само явление, так и конкретное воплощение его в герое: «И мы видим, с какой трезвой ясностью отдает он себе отчет в характере своих поступков и побуждений, как верно понимает смысл малейшего движения собственной души. Мы видим, что индивидуалистическая природа его поступков — отнюдь не секрет для него самого. Она вполне им осознана. <…> Мы видим, что перед нами — принципиальная программа жизненного поведения» (с. 22–23).
У Печорина «нет и полной внутренней убежденности, что именно индивидуалистический символ веры есть истина, он подозревает о существовании иного, “высокого назначения” человека, допуская, что он просто “не угадал” этого назначения. Но реальностью, единственной реальностью, пока не “угадано” нечто другое, остается для него именно этот принцип — “смотреть на страдания и радости других только в отношении к себе”. И он повторяет вновь и вновь это “правило”, он развивает на его основе целую теорию счастья как “насыщенной гордости”…» (с. 23). Исследователю становится очень важно установить, «как же обосновывает и оправдывает для себя Печорин этот свой индивидуалистический символ веры». Тут, со стороны, есть опасность увидеть «просто мелкую месть попранного самолюбия, оскорбленного тщеславия»: «раз светская чернь не заслуживает того, чтобы обращаться с ней по-людски, так пусть же страдают за это все, кто только ни попадется на пути?!» (с. 24). Чтобы отвергнуть такое произвольное предположение, исследователь и погружается в философскую основу книги.
«И, как бы бросая гордый вызов слепой вере, лишающей человека внутренней свободы, Печорин ясно и четко формулирует свое истинное кредо: “Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера”…» (с. 27). Печорин оказывается созвучным своему времени и в том, что подвергаются «пересмотру коренные вопросы человеческого существования». Среди них «вопрос о тех первоначальных основаниях, на которых строятся и от которых зависят уже все остальные человеческие убеждения, любая нравственная программа жизненного поведения. Это вопрос о том, установлены ли высшей божественной волей назначение человека и нравственные законы его жизни или человек сам, своим свободным разумом, свободной своей волей определяет их и следует им» (с.