это сама замечала. И нашла этому объяснение: потому что не понимаю. Помнишь, ты нашел у нас дома мою фотографию, снятую во время конфирмации? И сказал, что я на ней выгляжу так, словно ничего не понимаю! Меня испугали твои слова. Я всегда пугаюсь, когда мне говорят что-нибудь безусловно верное. Когда меня фотографировали, я и вправду ничего не понимала. Помню как сегодня, свет бил мне прямо в глаза, даже чуточку обжигал… мою позу исправляли, показывали, как надо сидеть — знаешь, как это обычно делается, — и я ничуть не радовалась! Только боялась, а страх у меня, пожалуй, всегда совпадает с непониманием!
Помнишь? Рассказывая, ты стояла перед зеркалом.
— Можно еще кое-что сказать тебе?
Я ничего не ответил.
— Я, собственно, никогда не любила тебя, просто мне надо было из всего этого выкарабкаться.
Тут я повалил тебя на синий свитер, лежавший на диване.
— Ты выдумываешь, здорово все выдумываешь, — говорил я, целуя твою шею. Ты открыла глаза. В них был ужас. Такой, что я нерешительно приоткрыл рот.
— Почему ты так самоуверен? — спросила ты как в бреду, когда я сказал, что ты любишь меня, как всякая другая женщина. И снова целовал тебя.
— Почему ты так самоуверен? — крикнула ты. — Скажи, почему ты так самоуверен, а во мне нет ни капли уверенности? Какие у тебя преимущества? Почему другие так самоуверенны? Разве я не такая же, как они? А может, они так уверенны потому, что умеют ждать?
Ты вдруг улыбнулась.
— А стоит ли ожидать чего-нибудь? Может, пока ждешь, ожидаемое теряет свою ценность?
Я просил тебя замолчать.
— Чего мне ждать? Ты живешь будущим, но пойми, ради бога, у меня нет будущего!
Ты стала колотить руками по дивану.
— Почему, почему это так? Не требуй от меня, чтобы я ждала! Вечно ждала! Ты всегда мне что-то показываешь, а я в это время смотрю только на тебя! Понимаешь? Только на тебя! И радуюсь, что ты мне что-то показываешь… просто показываешь. Но все, что ты показал, само по себе для меня неважно. Ты скажешь, что я глупая идеалистка, ну и ладно! И не требуй, чтобы я была иной!
Я ловил твои руки, а они скользили по моему пиджаку, потом ты положила голову ко мне на грудь и продолжала:
— Занимайся своими делами! Делай что хочешь! Пиши! А я буду смотреть, как ты работаешь. Показывай мне, все показывай, а я буду смотреть только на тебя!
Приступ рыданий снова бросил тебя ко мне на плечо.
— Я этого не выдержу! Больше не выдержу, не хочу чудес! Они мне не нужны! Если бы я верила в бога! Но ты говорил, что его нет и все в этом мире создано нами; поверь, ничего нами не создано! — Я поглаживал твое плечо, но ты не смолкала: — Все сводится к вере! Понимаешь?! А если все сводится к вере, то снова все оказывается на небесах! Не уезжай! Брось это наконец! Опять все как-то спуталось… Ты замечаешь? Снова чему-то верить? Но я уже ничему не верю! Ничего не хочу, только постоянно видеть тебя. Разве это много? Ну, скажи, это много?
Ты кричала. Наступил августовский вечер. Ты вдруг успокоилась и спросила, слышу ли я, не послышалось ли ей что-то.
— Я так ужасно боюсь, — прошептала ты, и сквозняк распахнул балконную дверь. Ты оглянулась.
— Посмотри, какая большая белая лошадь! — сама не своя сказала ты вдруг, и я увидел белую лошадь. Лошадь стояла за садом, там, где дорога ведет к виноградникам, и маленький мальчик держал ее под уздцы. В правой руке у него была коса, и свет из нашей комнаты блестел на ее лезвии. Издали доносился звук электрической пилы. Мы смотрели на лошадь и на мальчика, пока из темноты не вынырнул невысокий мужчина со свернутым шлангом на плече. Он отобрал у мальчика косу. И белая лошадь пошла вслед за ними по склону.
Был поздний вечер; изнеможенная, ты уснула, повернув лицо к стулу, на котором я потом сидел подле тебя, а я остался в ванной и слышал, как перед полуночью прошел под дождем скорый поезд Братислава — Кошице. Я не собирался бриться, но хотелось что-нибудь делать, чтобы собраться с мыслями. Ты уснула, и я не мог больше смотреть на тебя — осторожно высвободил пальцы из твоей руки и тихонько положил ее. Сначала я расхаживал по кухне, потом остановился — меня раздражал звук собственных шагов. Я не мог ни о чем думать и курил одну сигарету за другой. Боялся за тебя и не мог сосредоточиться ни на одной мысли. Подошел к буфету и оперся о него. Двинулся было, но потом невольно снова оперся о буфет. Знаешь, что я на нем увидел? Альбом для фотографий. Когда бы я ни взял его в руки, ты не упускала случая заметить: «Опять хочешь рассматривать детей?» Я обрадовался тому, что альбом оказался здесь. Протянул левую руку, хотел раскрыть его и не смог. Помнишь, что там на первой странице? Магда лежит в саду на одеяле, возле того красного дамского велосипеда, на котором я ездил за молоком. Петер как раз должен был родиться. Магду сфотографировали, а после этого она строила замок из кубиков, которые я потом унес на чердак, укладывала их один на другой на шубе, а когда я спросил, почему она не строит свой замок на смятом одеяле, раз уже сделала из него скалу, ответила: «Мне нужен горный луг, а из одеяла его не устроишь!» Я понял, что она хотела сказать, и выглянул в окно. Горный луг издали похож на бараний мех. Я тогда был очень счастлив, помнишь? На пятой странице — Петер верхом на лошади.
После Петера снова Магда. День рождения. Так я представлял себе все фотографии подряд: Магда и Петер в красноармейских фуражках, Магда в день окончания школы… Ты забыла показать мне фотографию, которую Петер прислал из военного лагеря. Как бежит время! И как редко видел я его последние три года! Раза четыре? Я вспомнил о письме, которое получил еще позавчера. Видимо, он отправил оба письма одновременно, но я получил свое раньше, еще в Ораве. И тут я сообразил, что, собственно, не прочел письма от сына. Положил его на стол, и в этот момент меня окликнул Масиарик из отдела измерительных приборов, а после его ухода я еще некоторое время думал о нем. Наедине с самим собой. Порой он бывает очень счастлив, этот Масиарик. Станет во время второй смены так, чтобы его никто