— Я ищу дону Жоанну, дочь графа Альмирского, — объяснил я.
— Не здесь! — нахмурился он, с грохотом захлопывая ставни.
Спертая вонь навозных куч преследовала меня всю дорогу домой. Тоскливая пустота охватила меня, когда я вновь оказался в постели, ища убежища. Потянулись дни, полные болезненных колебаний, приглушенного света и темноты, пока сквозь стены до меня не донесся голос Жоанны, словно венчая мои молитвы. Когда она вошла в мою комнату, на ней было черное платье. Я лежал, спрятавшись под одеялами.
— Я не могу остаться надолго, — сказала она. Ее глаза были прозрачными, словно она в любой момент могла расплакаться. — Ты болел? — спросила она дрожащим голосом.
— Да, — сказал я, приподнимаясь. — Наверное. Где ты была? Я искал тебя.
— Здесь, в Лиссабоне, но до сих пор я не решалась выходить.
— Я никогда еще не желал женщины так, как хочу сейчас тебя, — признался я. — Словно ты одна можешь исцелить меня… или спасти.
Она села на край кровати и прикоснулась своей хрупкой изуродованной ручкой к моим губам. Я был готов молить ее остаться со мной навсегда, но она помотала головой, прося не нарушать повисшей меж нами тишины.
Она принялась расшнуровывать свое платье. Я уже был раздет. Как только она легла рядом со мной и распахнула объятия, я зарылся в нее.
Окруженный ее теплом, защищенный податливостью ее тела, охваченный напряжением сродни опутавшей тело веревке, я кричал из самого нутра так громко, что, казалось, собственный голос порвет мне внутренности. Жоанна прошептала мне:
— Я не могу остаться. Я обручена с другим. Не жди меня. Я уезжаю из Лиссабона завтра. Прости меня и забудь. — Бальзам ее прикосновений пролился мне на лицо, и она повторила: — Не жди меня. Не таи свою любовь от другой…
В моих руках осталось ее жемчужное ожерелье. Когда любимые уходят навсегда, все, что остается нам, это сияние их глаз, запечатленное в их украшениях. Помимо памяти это единственный сувенир, который мы можем сохранить.
Безумие: если оно не поглотит вас целиком, то в один прекрасный день его челюсти ослабят хватку на вашей шее. Но все равно что-то — или кто-то — должен помочь вам вырваться на свободу.
Когда я вышел в утро, пустое без Жоанны, Фарид по моим глазам понял, что произошло. Он потащил меня в Трактир Девственниц. Я жил там несколько месяцев, окруженный теплом лиссабонских искусительниц, не дожидаясь больше, врываясь и проталкиваясь в их жизни, чтобы вернуть собственную. Фарид платил, хотя я не знаю, откуда он брал деньги. Возможно, он продавал сапфиры и изумруды доны Менезеш: их осталось всего три, когда мы, наконец, распрощались с Маленьким Еврейским кварталом.
Чудо, конечно, что меня не поглотила ни одна из болезней, присущих публичному дому. Возможно, сердце, страдающее от любви, узнает эти недуги.
Когда я не развлекался с очередной шлюхой и не пил вино, я гулял. Однажды меня занесло к самым янтарным холмам над Мафрой. Бредя по грязной неровной дороге, я останавливался, вслух называя каждую из пяти частей Торы: Бытие перед храмом Авраамовой горы возле Белаша; Исход под мостом упавшей сосны позади Монтевалара; Левит над романской мозаикой в Одриньясе; Числа, пока балансировал на ветке рожкового дерева перед Вестготской церковью в Игрежа Нова; и Второзаконие над медовыми сотами, которые мне дала христианская девочка прямо за воротами Линью. Ритм шагов, как выяснилось, хорош для молитвы. Так же, как и сон.
Ночью меня приветствовали звезды, не отталкивая и не осуждая. Дятлы, стрелами носящиеся от дерева к дереву, будили меня по утрам. Целых две недели я был в безопасности за пределами Лиссабона.
Постепенно энергия сродни утомительному ожиданию молитвы начала терзать меня, и я обнаружил, что могу весь день работать в лавке. Синфа оберегала меня с неистовой преданностью. Она даже спала вместе со мной, глядя на меня без всякого осуждения, когда я в предрассветный час отправлялся в Трактир к очередной женщине.
Реза с матерью вели со мной борьбу за нравственность молча, преследуя меня осуждающими взглядами, непроницаемостью спорящие с тюремными стенами. Что до мира за пределами моих границ…
Флотилия военных кораблей вошла в порт Лиссабона в понедельник, двадцать седьмого апреля, и взяла город под охрану короны. Разумеется, никакого суда не было. Король Мануэль, наш мелех хасид, добрый и мудрый правитель, называл погромы «несомненной халатностью». Больше ради развлечения горожан и крестьян, чем чего-то иного, дражайший покойник Мануэль, да будут его имя и его тень стерты вовеки веков, приказал собрать сорок старых христиан, наобум выбранных королевским судьей Хуаном де Пайва. Перед лицом многотысячной толпы на залитой солнцем Россио пленников казнили гарротой и сожгли.
Интересно, так ли сильно отличается запах горящей плоти христиан от запаха горящей плоти евреев? Должен признать, я не ощутил разницы.
— А, но если бы ты был на Россио… — сказал мне не один новый христианин, саркастически улыбаясь.
Что касается священнослужителей церкви Святого Доминика и Монастыря, король Мануэль приказал добрым монахам в конце мая рассеяться по землям королевства. Но не переживайте за их разбитые сердца и тоскующих по родине святош: они благополучно вернулись в объятия Лиссабона к концу октября благодаря вмешательству Папы Юлия II, да будут стерты и его имя и тень. Надо сказать, все, кроме двоих из их числа. Брат Хуан Мушу и брат Бернальдес, те двое, что подстрекали толпу к массовому убийству тем самым злосчастным утром на ступенях церкви Святого Доминика. Их арестовали и отправили в Эвору, где они некоторое время томились в городской тюрьме. В октябре, когда лишь единицы могли припомнить, в чем состоит их вина, их казнили гарротой и предали огню.
Девятого мая наконец-то пошел дождь.
Но я мало что из этого помню. Первое марта 1507 года — единственная дата, до сих пор терзающая мне душу острыми краями. (Да, со временем я научился мыслить в рамках календаря Назарян. Для меня это является симптомом безумия. Да будет мне позволено навеки изгнать из себя христианина!)
Тем утром малыш Диди Молшо вытолкал меня из лавки, словно навстречу сокровищу.
— Бежим! — закричал, он.
Мы помчались в сторону церкви Святого Мигеля, откуда доносился голос глашатая. Он читал декрет короля Мануэля:
— Отныне новым христианам будет позволено покидать мое королевство, и не должно быть никаких…
Надежда на новый мир заставила меня подставить голову безжалостному солнцу. Я вздохнул полной грудью впервые после смерти Диего.
Цирюльник сбрил мне бороду, а его дочь избавила меня от вшей. Гребень в ее маленьких ручках зарывался в кожу моего черепа, и я впервые начал задумываться о том, как во мне отозвалось убийство Диего. Должен ли я был чувствовать на сердце острые когти вины? Этого не было. И нет сейчас. Возможно, это делает меня человеком, утратившим душу. Мне все равно. Я не смотрюсь в зеркала, и что-то в моем лице, похоже, должно вызывать опаску у каббалистов, могущих заметить чудовищное отсутствие у меня ауры.