25 февраля
Серо-ржавая водянистая хлябь на льдистых тропинках, рыжие лужи на асфальте, тусклый снег в сквере и у края тротуаров.
«Буря в пустыне» превратилась в настоящую войну уже на суше. А в Вильнюс — еще в январе — ввели войска.
Вчера досужий телеинтервьюер (сколько их развелось, разных интервью, никому не нужных, нигде не показанных!) расспрашивал меня: «Кто, и куда, и почему уезжает и почему вы — нет?» — и задавал вопросы на другие, столь же серьезные, сколь банальные темы. В числе многих я привел впервые сформулированный аргумент и для себя: «Здесь, ежели я сгину, хоть кто-то обрадуется, там — всем все равно». Действительно, иметь способность хоть как-то мешать всякой нечисти можно только у себя дома, где ты «в системе».
От таких интервью стыдно отказываться, но где у людей подлинный интерес к страшненьким проблемам, а где желание просто сделать бизнес (хорошо бы в СКВ) на стандартном анализе этих проблем, продав кому-то там интервью?..
Рядом с новой, не всегда симпатичной, но деятельной работой — какие-то архаичные инерционные предложения. Почему-то журнал «Знамя» просит написать статью о Серебряном веке. Зачем? Будут там, как клецки в бульоне, плавать какие-то не совсем избитые суждения, и что? Из «Творчества» тоже звонили — «напишите хоть что-нибудь». Вкушаю жизнь мэтра, нюхаю куримый мне фимиам. Воистину господь дает штаны тем, у кого нет (уже нет!) зада: мой «звездный час» тонет в болотистых низинах всеобщего уныния и уверенности в том, что все эти заказы столь же случайны, сколь и бесперспективны.
Я если и уныл, то по своим вечным поводам. Окружающее мне скорее интересно, хотя оттенок апокалипсиса настойчиво возникает. Коренные понятия меняются. Нищета снаружи порождает истерический достаток в домах. Есть люди (с такими я разговаривал), часами стоящие в очередях, чтобы положить еще что-то в набитый уже до отказа холодильник. И не стратегический запас, чтобы прожить подольше (крупа, мука, соль), не престижный дефицит, а нечто среднее, предмет этакого пищевого вещизма. Разруха и голод при обильных запасах, множество (по нашим меркам) машин, шикарных «валютных» телевизоров и прочих свидетельств нашей мелкой роскоши. Настоящая нищета, вероятно, множится, но она, как и всегда, застенчива и не видна. Зато нищета взахлеб, агрессивная и злая, рвущаяся из подземных переходов и дворов в телеэфир и на газетные полосы, готовая встать под ружье и есть человечину, — эта нищета растет и затягивает город. Когда-то при Фронде именно из нищих составляли целые армии.
Что и говорить — люди напуганы. Когда в январе по приказу нового премьера Павлова отменили пятидесяти- и сторублевые купюры (эти банкноты нужно было менять на новые, объясняя их происхождение, ежели их было больше означенного скромного числа), ко мне в музее подходили старушки-смотрительницы, просили обменять их сбережения: сотенных у них оказалось слишком много (куда больше, чем у меня), и они полагали, что «профессору» отмазаться будет легче. А кончилась затея ничем, никого не разорили, но народ впал в испуганное оцепенение. Запретили снимать с собственного вклада более пятисот рублей в месяц — взявшим эту норму ставят отметку в паспорт!
Сладостное время для бездельников и дилетантов. Сколько плохих, непрофессиональных музыкантов, сколько оркестров на улицах кормится за счет мнимой своей диковинности, скучного любопытства и той инфляции, которая, породив равнодушие к рублю в кармане обывателя, отнюдь не сделала пустяком симпатичную кучку бумажек, что копится к концу концерта в шапке уличных гастролеров. Сколько художников, не умеющих рисовать, писать и думать, издателей и распространителей жалких газет — этих вялых цветочков плюрализма на заблеванных и заснеженных тротуарах. Сколько людей, способных работать. Но ведь и высокомерного презрения к праву выбирать немало в этой моей дежурной филиппике. И про «цветочки плюрализма» — вполне в духе расхожих инвектив, не так ли? А вычеркивать не стану: не из мазохизма, а из желания сохранить ход собственных суждений и степень их порабощенности.
Вчера, на склоне дня, — в издательстве ***. Сотрудники полны странного энтузиазма. Что это — эйфория от каких-то заграничных контактов (хотя Парижская ярмарка, даже по их словам, не удалась: одно дело официозные или свежеперестроечные времена, другое — отрезвление тамошних партнеров и отношение к нам уже не как к представителям темной деспотии, а как к начинающим бедным дилетантам из страны «четвертого мира»)? Или просто очень много советских денег? Так вроде нет, рассуждают трезво, иллюзий не питают, дамы — немолодые ведь. Или наивный пир во время вялотекущей чумки, которая не так уж отличается от былого приблизительного благоденствия?
26 февраля
…День нынче за окном как вчера, только снег еще подтаял и ветки деревьев стали колючее и нервнее, больше в них стало «брейгелевского». Из моих окон видна огромная фанера на месте выбитых стекол в кино «Прибой» — совсем как в послевоенном Ленинграде. Тогда и трамваи ходили с фанерой, а теперь — просто с дырами. Звонил тот самый спецкор «Правды», который заказывал мне весной 1989-го статью, — где его былая неторопливая уверенность, где счастливый демократизм? Угрюмая, испуганная ненависть ко всему.
Вечером через снежные завалы, сквозь мокрую метель, особенно лютую в опустелом и одичавшем городе, по каким-то пугающим задворкам, наполненным безмолвием и надменной красотою тоскливых ледяных сумерек, — в домик, где в пустых комнатах еще красуется былая «наглядная агитация». Жэковская тетка, выдающая карточки (теперь они называются «талоны», норма на них стыдливо не указана, на некоторых не указано и что предполагается на него выдать. Первые талоны были просты, как трамвайные билеты, новые — с водяными знаками). Видно, со скуки и от унылой моей обходительности жэковская дама преисполнилась доверия и стала меня спрашивать, что да почему. Как это так — никто не работает, раньше все дружили, дисциплина была, ответственность. И унитазов вовсе нет. И что же дальше будет?
Если что и объединяет сейчас людей, то непреходящее удивление перед распадом видимых — скорее всего, мнимых — причинно-следственных связей и вообще непонятность.
Хочется знать, кого бояться, кто боится тебя. Люди утратили спасительную социальную гравитацию, забыли, где верх, где низ, барахтаются, как нетренированные космонавты в невесомости. (Напомню слова Гессе, вынесенные в эпиграф: «Чтобы были упадок или подъем, надо, чтобы были низ и верх. Но низа и верха нет, это живет лишь в мозгу человека, в отечестве иллюзий».)
…Город был бы мрачно-прекрасен, если не был бы столь огромен: не может быть так размазана в пространстве трагедия урбанистического толка.
Вечером в метро эффектная картинка: в жидкой грязи бесконечная очередь пассажиров с карточками к контролеру. Никому не приходит в голову бросить пятак и не маяться. Ведь пятак уже не деньги, пачка дешевых сигарет — двадцать рублей. А в магазинах почему-то появилось много, условно говоря, «художественных произведений» — покосившиеся фарфоровые красавицы (смесь ар-деко и рыночного Мейсена) и диковинный веджвуд с бюргерскими мотивчиками из раскрашенного папье-маше. Покупателей, впрочем, нет.