тоскливо, журавель опустил Василия в колодец, двое пограничников, намотав веревку на противовес, страховали смельчака.
Карасев, опускаясь, одной рукой держался за шест, другой проверял срубовые венцы. Бревна сидели крепко, поросли густым мохом. Почти у самой воды, в стене, обращенной к сараю, две плахи сруба шатались, закрывая лаз.
…Лопаты пограничников, что еще копали в сарае, наткнулись на бетонную плиту, сдвинули ее ломом, образовалась щель.
Антонов бегом кинулся к колодцу.
— Старшина, немедленно наверх! — крикнул капитан. — Эй, шайтан! — выругался он. Старшины не видно, наверное, он не слышал приказа. Мелкими кругами расходилось зеркальце воды от сыпавшейся земли.
Антонов вернулся в сарай, торопливо склонился над щелью в бункер и крикнул:
— Эй, кто там, выходи!
В ответ грянула автоматная очередь. Капитан схватился за живот и пошатнулся…
— Берите живьем. Гранат не бросать. Там старш… — Антонов не договорил и замертво свалился на свежую, выброшенную из лунок, землю.
Старшина Карасев, с плоским штыком от самозарядной винтовки во рту, с гранатой в одной руке и пистолетом в другой, быстро полз на локтях по обмазанному глиной лазу. Воздуха не хватало, большое тело старшины едва вмещалось в узкий извилистый ход. Казалось, тебя давит земля, сжимая со всех сторон. Если впереди нет выхода, назад не повернешься, а если проход завален…
Руки старшины уперлись в деревянный люк — и в то же мгновенье загремела автоматная очередь. Не успела она смолкнуть, старшина рванул люк.
* * *
В кондепо не объявляли тревоги, людей поднимали по одному, а те, выслушав приказ, спешили к своим коням и выводили их на дорогу.
Тимофей Прончатый шел по проводу, который вился в траве к лесу, к той самой заимке, или, как поляки называют, фольварку, в котором еще вчера они были. Неужели там находится адская машина, которая вот-вот должна сработать? А может быть, это ложный провод? Какой-нибудь сюрприз? Оборвешь, и мины взорвутся. Все поле разом?
* * *
Старшина Карасев в полумраке бункера увидал Ворона, тот стоял к нему спиной и ширкал ключом а крышке металлического ящика. Руки у бандита трясутся, никак не может попасть в скважину. Но что там у него за тайник, драгоценности? Хочет забрать и уйти через колодец? А может быть, там — страшная догадка оборвала даже дыхание — конечно же: рубильник. Старшина кинулся на Ворона, оторвал его от стены, трижды ударил рукоятью пистолета по темени. Бандит обмяк.
Дверца квадратного металлического ящика, вделанного в стену, была открыта, матово поблескивала ручка рубильника электрического минного взрывателя. Старшина штыком от самозарядки обрезал провода. Потом подошел к щели, в которую стрелял Ворон.
— Эй, кто там? Товарищ капитан?
Не знал еще Карасев, что капитана уже нет в живых, а по обезвреженному им проводу бежали сюда мы, его старые друзья-земляки.
Глава четвертая
Прибойная волна пережитого исподволь жива. Океан памяти спокоен до поры, поистине Великий или Тихий океан. Стоит колыхнуть его ветру или иной какой силе, глядишь, за малой волной гребешок второй запенивается, а за ней, сединой побитый третий гребень, а там — четвертый с султаном-кивером по хребту, пятый, двугорбый с бахромой, шестой… а вот уже катит, горбатясь бугром-курганом, и гулко рушится на гремучие слитки разных цветовых оттенков лохматый девятый вал!
Час, другой, день и ночь, сутки и более кряду перекатывает свои козырные девятки валов океан памяти. И ветра уже нет, и небо очистилось, словно отпрянуло ввысь, заголубело по-ялтински. Но волны не угомонились. Еще долго будет выгибать свои, пусть уже не взвихренные, но упругие спины, так называемая мертвая зыбь. Докатятся волны до берегов, яро вскипят и, разбившись о скалы, отступят, ворча, чтобы с новой силой ринуться на приступ. Океан, поистине — океан!
Отштормило?! Ну, нет! На горизонте вновь вспетушился гребешок малой, казалось бы, никчемной волны, а за ней уже гребень кажет себя, считай, опять ветер или какой иной толчок. И все началось заново, волна на волну. Не умолкает прибой, и гул его перекатный настороженно слушает земля, передавая от одного до другого океана-побратима. Пустыни и те горбятся зыбучими песчаными барханами…
Память. Ее может всколыхнуть дуновение с определенным, когда-то вдыхаемым запахом, название улицы, местечка или городка, слово, нечаянно услышанное от прохожих, — где-то я осмысливал такое? — мелькнувшее в толпе лицо — где-то вроде бы видел, а где? Да мало ли еще что самое, казалось бы, мало-мальское, к примеру, дымок махорки-самосада напомнит сорок первый год.
Скалов на полубаке, облокотившись на высокий фальшборт, задумчиво глядит по ходу судна. Кажется, что ему не терпится поскорее ощутить безбрежье водного простора. Горизонт отступает медленно, не будь по бортам берегов Золотого Рога — и не заметил бы, что теплоход стремительно набирает, наматывает узлы хода на гребные винты. Видно, как расступаются берега, пусть нехотя, важно, этак с достоинством, отходят в стороны и за корму.
А может, мы стоим, а берега уплывают? Я осматриваюсь. На траверсе — ночной Владивосток — несчетные электрические огни звездной россыпью от черной воды устремляются к черному небу выше и выше, образуя вначале пирамиду, затем вычерчивают острый и узкий угольник, переходящий в шпиль-вертикаль. Серебристые огни перемежаются с красными. Это самая высокая точка города — сопка Орлиная. С теплохода Орлиная видится гигантским спардеком с высочайшей мачтой диковинного многопалубного лайнера. Это он плывет сквозь бури времени, а не мы уходим воронеными водами залива Петра Великого курсом на Петропавловск-Камчатский.
Я понимаю задумчивость Сергея. Да как нам не понимать друг друга, когда четыре года без малого качала нас война в танковой башне. Скалов не уроженец здешних мест, так же, как и я, а в Москве, прощаясь с завечеревшей матушкой-столицей, на Северном вокзале сказал:
— А у нас-то уже светает, утро…
— На Волге-то?
— На Тихом, Снежок!
Когда для него, волгаря, океан стал своим, про который он говорит «у нас»? А про Волгу «у вас»? Родное Поволжье уже не отчий край, Приморские края затенили?