плакат привлекает внимание всех: жирная свинья со злобными маленькими глазами, уперлась пятачком в Нарвские ворота. Пятачок проколот штыками, каплет кровь: «Врагу ворот». Привлекательный плакат, свежий, а враг уже давно у ворот. Пора бы и от ворот поворот. Апокалиптяне говорят – будто каждый сам с собой: заплетающимся языком, как пьяные. Но легко понимают друг друга, не переспрашивают. Продлись блокада десятилетие – выработался бы полуживотный язык, стали понимать бы с полуслова и полувздоха, и полувзгляда. Бледных чистых лиц мало. Больше грязных. У одних они будто вырезаны из черного дерева, у других – из пробкового, у третьих как вылепленные из теста. Плакат никому не нравится:
– Свинья-то слишком жирная, ее надолго хватит.
– Нам бы такую.
– А ворота перед ней слишком малы.
– И покосились что-то подозрительно.
– Прошибил маленько художник.
– Не посадили бы сердешного.
– Зачем сажать, и так умрет…
Газета вышла снова на четырех полосах: бумажный голод кончился раньше хлебного. Бумага идет в хлеб вместе с опилками. Хлеб теперь почти белый, но им никогда не насытишься… Газета с трудом вмещает радостно – не совсем правдивые, совсем неправдивые, хвастливые, скромные, волнующие статьи и очерки о победах на Волховском фронте. Заголовки начинаются с взрывных согласных: «Прямой наводкой», «Порыв», «Порыв». Порыв – да, но не прорыв. Лишь крепкие и верные удары по железо-ледяному заслону, который рухнет только через два года.
Из дружного хора бодрых статей выпадает очерк, подписанный М. Жиловым: «Невский проспект». Дмитрий прочел его, не отрываясь, улыбаясь знакомому имени. Вот он, этот очерк с эпиграфом:
«Нет ничего лучше Невского проспекта»… «О, не верьте этому Невскому проспекту! Я всегда закутываюсь покрепче плащом своим, когда иду по нем, и стараюсь вовсе не глядеть на встречающиеся предметы». Гоголь, «Невский проспект».
«И правда, Невский проспект – нет ничего лучше тебя в этом городе! Да только ли в этом! Сколько эпох пережил ты, сколько царей проехало по тебе в золоченых каретах. И первый проехал Петр, который любил тебя, кажется, больше всего на свете и ревностно следил, чтоб ты был всегда чист и наряден по положенной субординации. Это он приказал драть плетьми какого-то извозчика за то, что его лошадь осмелилась «наследить» на Невской першпективе. И об этом было напечатано в «Санкт-Питербурхских ведомостях» на видном месте. Петр Первый был также и первым русским журналистом: не раз поначалу, битый шведами, врал большими буквами, что бьет их.
После революции в царском автомобиле ездил Александр Блок – король поэтов, чей-то заместитель в комиссариате народного образования, не знавший себе заместителя в поэзии всего двадцатого века – забежим на полвека вперед, не ошибемся.
А теперь по Невскому ездят, будто сами собой, улиточно медленные саночки с трупами…
Когда-то весь проспект был вымощен торцовыми «шашками», потом его залили асфальтом, а шашками топили ароматные асфальтовые котлы.
Когда-то вдоль Большого Гостиного двора зеленели кудрявые подстриженные деревца, а теперь от них не осталось и следа: еще до войны почему-то выкорчевали.
Когда-то… это было совсем недавно… Невский проспект сверкал драгоценным ожерельем на груди города от Адмиралтейства к Московскому вокзалу, и дальше – но там уже Старый Невский, Александро-Невская Лавра.
А теперь тянутся саночки – утлые ладьи на тот свет.
У меня тяжело на душе, а в желудке пусто, но я могу подолгу простаивать около каждого твоего дома, Невский, любуясь колоннами, ажурным обрамлением окон, узорными чугунными оградами и массивными, высокими, с наледными орнаментами, дверьми.
«Я люблю высокие дома,
Тем больше, чем они выше», —
писал Валерий Брюсов. Ему нужно было ехать в Америку. А я люблю всякие дома в этом городе, но особенно – статные и плечистые, братски прильнувшие друг к другу в едином стройном ансамбле, дома Невского проспекта. Создания человеческих рук, они живут одною с нами жизнью. Надвинув железные козырьки крыш на высокие каменные лбы, они понимающе смотрят вдаль выбитыми стеклами, и в них – отчаяние и тоска. Такая человеческая, петербургская тоска. Дома так же стареют, как люди, сгорают мгновенно, как жизнь многих в молодости, падают и рушатся, сраженные снарядом или таким тяжелым и неотвратимым ударом судьбы, как фугасная бомба.
Невский! Я брожу под твоими священными стенами – и не нахожу больше многих моих старых знакомых – твоих домов. Перед их трупами-развалинами я снимаю свою шапку, прожженную угольками пуль. Они пали смертью героев, и я, поскольку я еще жив, должен рассказать людям Большой земли об этом. Пусть они знают, что в этом городе равно героически умирают и дома, и люди. С такой тяжелой, как кирпич на сердце, болью переживаю я гибель твоих домов, осиянный пожарами Невский…
Вот расколотый на две почти равные части дом накренился, словно упал на колени, но не рухнул совсем. Рядом прямо и гордо стоит дом, пробитый бомбой насквозь, сверху донизу. Как организм животного в разрезе, он обнажил напоказ утробу своих комнат-клеток. Кажется ему до сих пор больно. Больно и мне.
Перешагивая через трупы с почерневшими, обуглившимися на огне мороза, как головешки, головами, вижу чудо уделения: краса и гордость Невского – Казанский собор – стоит без единой царапины. В углах высокого гранитного фундамента – амбразуры пулеметных гнезд. Казанский собор готов ко всему. Ему уже, как и всему городу, ничего не страшно. На широкой паперти сидит женщина, еще живая. Ей уже тоже ничего не страшно: если заглянуть в ее глаза – определенно увидишь смерть. Но зачем лишний раз заглядывать в глаза смерти, когда она и так на каждом шагу. У женщины тонкое, истонченное лицо с бронзовым голодным загаром. На ресницах застыли слезы, и это плохой знак: она уже не может и не хочет бороться со смертью.
Около Невской башни недавно упала бомба, воронка еще чернеет, не занесенная снегом, коричневая кирпичная пыль кругом на снегу. Стены башни испещрены глубокими бороздами, царапинками и ссадинами осколков. Знаменитые часы с курантами не бьют больше, и циферблат вылетел. На его месте зияет дыра – как глаз Циклопа, до краев наполненный вечностью и вечной мукой.
Напротив Дома книги, через канал Грибоедова (бывший Екатерининский), отбита половина голубого дома. В уцелевшем подъезде открыта булочная, знаменитая тем, что около нее всегда толпится очередь «живущих завтрашним днем», как говорят о тех, кто отстаивает долгие часы и свое бесспорное и сомнительное право на завтрашнюю пайку хлеба. Бесспорное право потому, что завтра они эту пайку все равно получат, а сомнительное – потому что могут и не дать: запрещено отпускать