снаряда разорвались поблизости, и послышался бас лейтенанта:
– Вот, теперь эти привидения нас засекли… Первое орудие к бою! Прицел ПО! Второе орудие к бою! – и вслед за ним забасили орудия. И вздрагивали их высоко поднятые вороные стволы, как оглобли – с впряженным в них конем-огнем, а колесница – батарейский клочек земли, у которой не надо спрашивать, куда она мчится: ее дело стоять насмерть.
Батарея Тарасконенко стала будто пунктом артиллерийского помешательства с обеих сторон.
Орудия бухали согласно, и согласно хлопцы орудовали около них с неистовством и азартом, раскаляющим жерла докрасна.
Лейтенант стоял у орудия – красавец-кучер Огненной колесницы, махал «номерным» рукой, кричал: – До завтра!..
А снаряд разорвался как раз между орудиями. Лейтенант покачнулся, упал… Нет, это был не тот момент, когда смерть подавляет страхом: ярость и боль – вот что толкнуло всех назад к упавшему лейтенанту, навстречу новым разрывам.
Но не такой был командир батареи Тарасконенко, чтобы пасть от одного удара. Он встал, слепым и точным движением вынул пистолет из кобуры и пошел, с глазами, залитыми кровью, к лесу, навстречу снегошвыряющим разрывам. И надо было прошипеть, опалить огнем воздух и снег, и разорваться вблизи еще одному снаряду – в двух шагах от лейтенанта, чтобы сгорела его марциальная жизнь. Но он еще, прежде чем упасть, сделал рывок огромными руками снизу вверх, будто хотел задержать чашу опускающегося солнца, как чашу жизни, но солнце уже ломало синюю горизонт-ную кромку, чтобы кануть в пучине бескрайнего леса, угаснуть.
В эту ночь ни на окопах, ни на батарее никто не спал. Не потому, что всю ночь били орудия, а потому что погиб лейтенант. И луна взошла такая желтая – страшно было на нее смотреть, – как воспаленный, налитый гноем глаз чудовища. Или луна – это ночное око вечности?
…Глаз или око, она светила так ярко, что Игорек, ехавший в это время по Ладожской трассе на Большую землю, мог читать почти на каждом километре на алых щитах: «Водитель, сделал ли ты сегодня два рейса?»
…Окрыленные хлопающим брезентом, под штормовым ветром шли машины.
Если бы не было льда – поднимались бы морские валы. Недаром Ладогу не любят рыбаки – капризное и коварное озеро со всем морскими замашками. Но если бы не было льда – не было бы и Ладожской трассы, спасающей тысячи, сотни тысяч самых невероятных земных… нет – ледяных жизней века.
Езжай, Игорек, будь жив!
Воспитание, образование, даже слава – все это прикладные к жизни «искусства». Самое красивое – это счастье, и главное счастье – жизнь, и совсем невероятное счастье – выжить в блокаде.
Скоро потеплеет, лед растает, утонет, как призрак, в тумане весны и эта градо-китежная дорога. И там, на дне озера, будут ли слышны хриплые, задушевно-ругательские окрики шоферов, лязг цепей на колесах, и нет-нет, да и не мелькнет ли из-под заломленной ветром полы палатки вопрошающий огонек: «Водитель, сделал ли ты сегодня два рейса?» Водитель! Может, ты сделал один рейс – на тот свет, а может, ездишь еще на этом. Ты возил хлеб голодным и голодных к хлебу. На твоем пути, как слаломные вехи, глядели снарядные пробоины во льду. Но ты не ронял в эти проклятые дыры ни хлеб, ни людей, не ронял своего шоферского достоинства. Через тысячи верст и дней разреши мне пожать твою верную и добрую руку.
Природа выше войны. Лед Ладоги растает. Но и через сто лет она будет также замерзать, и будет мести поземка. Но пусть не будет войны, не будет Ледового Невского проспекта, а будет сиять вечным немеркнущим светом шпиль Адмиралтейства, как и весь под ним – настоящий, петровский…
36. Невский проспект
С какой песенной легкостью перемещаются люди в войну: нынче здесь – завтра там… Дмитрий идет по Невскому, и будто вместе с ним с окопов переместился орудийный гром, и одиночество – самое страшное после голода. И как это не рвутся связующие нити между властью и людьми, когда рушатся дома, выгорают дотла кварталы, и в одном городе ежедневно умирают целые провинциальные города.
Приехал на окопы новый начальник сотни, вместо прежнего (конечно, умершего), и привез Половскому и Рудину повестку из военкомата: явиться немедленно.
Повестка была напечатана чуть ли не на гербовой бумаге, четким и жирным шрифтом. «Какая-то пишущая машинка еще думает о нас», – сказал Саша и мирно полез в машину, привезшую сотника. За ним – Сеня. Дмитрий даже не махнул рукой им на прощанье, отвернулся зло, будто они были виноваты в том, что какая-то пишущая машинка…
Басу пришло назначение на Волховский фронт военным корреспондентом в армейскую газету – ищи-свищи его теперь. Алкаеву же – ничего, будто он и не существует для далекой и непонятной власти. Чубуку – тоже ничего. Но ему ничего и не нужно. Приехал и новый командир батареи – неприветливый, злой, ворчливый.
Так Дмитрий остался один и понял, что одиночество – это голод души. И не долго его выдерживал: никого не спросясь, уехал с попутной машиной.
– Куда? – уже на ходу спросил шофер.
– Мне бы на Невский.
– Все бы хотели на Невский. А на Литейный не хошь? Садись, там видно будет.
Приехав на Невский, Дмитрий не поверил глазам: не узнать нельзя, и узнать трудно.
В грандиозном одиночестве города, оторванного ото всего мира, не звенит ли – да еще на таком морозе – одиночество монумента, вековое и бессмертное? Одинок и Невский проспект, потому что он по-прежнему величественен и строг, не похожий ни на какую другую улицу. Даже его развалины, если их можно сравнивать, кажутся куда красивей, чем на других проспектах.
Дмитрий заходит в улицы и переулки – ответвления от Невского, и не поймет – метель ему кружит голову – да что голову, кажется – само сердце кружится, или вековой и прекрасный дурман проспекта, воспетого поэтами.
В столицах каждая улица имеет свое звучание. Над Невским будто немолчно, басовито и нежно звучала струна, натянутая, как на колышках, между шпилем Адмиралтейства и башенкой Московского вокзала. Теперь эта струна оборвана: несколько домов разбито.
В зеркальной, пополам с досками, витрине Елисеевского магазина – конечно, ничего съестного: плакаты, транспаранты, лозунги, сводки Совинформбюро да полосы газеты «Ленинградская правда». В сводках все то же. На фронтах не произошло ничего существенного, если не считать подвига летчика Иванова, сбившего три вражеских самолета за один вылет. Если не считать… Поди-ка – вылети. Да сбей. Да сам не сбейся. Тогда посчитаешь.
Один