свою газету вверх ногами. Он обнаружил, что мы заметили его, посмотрел из-за газеты, и наши взгляды встретились. После этого я вспоминал этот взгляд раз в год. Он говорил: здесь все перевернуто с ног на голову. Здесь все шиворот-навыворот. Здесь темень средь бела дня. Не ври. Не рассказывай у себя на родине, что здесь все прекрасно. Смотри на меня. Не ври!
Я видел эти глаза каждый год на протяжении двадцати пяти лет. Мне потребовалось двадцать пять лет, чтоб понять, что́ же они говорили. «Не ври». А я врал. Я честно пересказывал все, что наврали мне. Я врал. В уголовном деле истории я был лжесвидетелем. Я писал икону дьявола. И за это меня наказали.
Сталин был чистейшим злом, дьяволом в человеческом облике. Он приказывал расстреливать своих лучших друзей с особыми церемониями и не приехал на похороны собственной матери: «Ух, не стану я из-за этой шлюхи в южные горы мотаться; хотя сейчас сидеть с ней рядом все равно лучше, чем когда она была жива». Он производил хорошее впечатление. Аккуратно причесан, опрятно одет. Я здоровался с ним. Я пожимал ему руку.
На мероприятии в московской опере, которое, по-моему, называлось «выборы», мы с Акселем слушали его речь. Ее я целиком поместил в своей «Сказке» вместе с описанием «кремлевского гения» на две страницы. На трибуне Вождь держал себя очень уравновешенно и, очевидно, совсем не волновался в связи с предстоящими выборами. Ему повезло: против него никто не хотел баллотироваться. Он назвал это «самыми свободными выборами в мире». Всем предоставлялась свобода проголосовать за него. По окончании заседания нас всех пригласили в проходную комнату с высоким потолком – настоящий Версаль, – с толстым узорчатым ковром. Здесь собрались делегации со всевозможных планет в солнечной системе социализма. Все сплошь по-школьному выглядящие люди, похожие на учителей. Один за другим – провинциальные директора школ – чистюли из Виборга, Ольборга, Хельсингборга – в круглых очках и с ленинской лысиной. И все с партийными кличками, например, Отто, Феликс, Ян или Карл. Революция пожирает своих детей – но сперва дает им имена.
Толпу охватило молчание, когда в зал вошел Иосиф, ненадолго остановился, познакомился с собравшимися, пожал им руки и тотчас исчез. Лишь по чистой случайности его познакомили со мной и Алексом: «А это коминтерновец из Исландии и молодой писатель, который пишет книгу о Советском Союзе…» – «Здрасьте», – сказал я, словно придурок всех времен и народов. Он ничего не ответил. На его лице ничего не отразилось. Он не улыбнулся. Но посмотрел в глаза. Со спокойствием и сердечностью человека, знающего, что он может приказать убить тебя. Я, вытаращив глаза, уставился на его кожу, обезображенную борьбой с прыщами. От него пахло крепким табаком. И он пожал мне руку. Сталин взял мою руку. Схватил за руку. Как при аресте…
Пятьдесят лет спустя эта рука у меня все еще болела.
Глава 34
Я лежу под скатом крыши в желтой комнате, уставший после долгого дня в Сибири. Небо льет из своих чаш.
Я устроился на работу. Депутат Тоураринн нашел для меня кое-какую плотницкую работенку во Фьёрдской хижине. Там ремонтируют старый дом, который называется «Сибирь». Здесь все очень смешно. Плотник из меня, разумеется, никудышный, но они задействуют меня, чтоб соскабливать старую краску с оконных рам и дверных косяков и вытаскивать старые гвозди. Я работаю с двумя стеснительными темнобровыми пареньками. Дотуда четверть часа ходу вдоль вечно гудящей телефонной линии, протянутой по хейди, и меня все время сопровождает одна и та же сбрендившая крачка, которая постоянно пикирует и пытается клюнуть меня в голову. Разумеется, ее мучит ностальгия. Работа, конечно же, убийственно скучная, но я решил месяцок потерпеть, чтоб быть в состоянии отдать депутату долг. На самом деле я порядком запутался в этих денежных делах, потому что до своего отъезда в столицу депутат попросил меня одолжить ему денег из одолженного, чтоб рассчитаться с Риккой. Иногда я столуюсь у нее: больше ради впечатлений, чем из-за голода, – когда общество, в котором я пребываю в Доме-с-трубой – Сталин все машет, а Ханна все пляшет, – начинает сводить меня с ума.
Но иногда ради этой малютки я ем вместе с ее птахами: кашу с изюмом, кровяную колбасу с изюмом и булки с изюмом. Судя по всему, она сидит на одном изюме, как и дрозды, которых она прикормила: она выставляет полные миски этих сластей на крыльцо несколько раз в день. Птицы прекратили есть что-либо другое. Разжирели, обнаглели, и сейчас, под конец лета, они стали протискиваться сквозь полуприкрытые окна, когда их миски пустеют. Повсюду на полках, столах, стульях – белые кляксы: от изюма у них небольшое расстройство. А она пристает ко всем, кто мужского пола. Теперь она поджидает меня у окошка гостиной, когда я возвращаюсь с работы, с дымящейся чашкой чая и изюмным хлебом. Я принимаю приглашение на чашку чая – и замечаю белую кляксу на одном плече у нее, когда она накрывает для меня на стол. Затем она гладит меня по щеке, а потом сама усаживается, и я наблюдаю, как она вяжет крючком минут двадцать, а потом говорит:
– Одна тысяча девятьсот двадцать три.
Я лежу здесь под крышей и слушаю, как дождь барабанит по рифленому железу. Дождинки падают над целым регионом. Нигде не осталось ни сухой пяди туна, ни незакапанной крыши сарая. От каждого камня, каждого столба прочерчена мокрая прозрачная линия до небес длиной в два километра. Когда-то я ударял по этим серебряным струнам своим пером, а сейчас просто лежу под крышей, намозолив руки, и слушаю, как капли обрушиваются на кровлю. Сотня тысяч щелбанов с небес. Но это не те же самые капли, что падают на плечи хельярдальского фермера – на его полупромокшие шерстяные плечи.
Хроульв шел через кочкарник, вереск и мхи, траву, лежащую ниц, колокольчики, костянику. Кочки. Качки. Старик-фермер в галошах. Что он делал? Он и сам не знал. Он проверил ограду, бросил взгляд на озеро и услышал вой, доносящийся из сенника сюда, до самого Мощнявого кочкарника, и на миг ему показалось, что собака вернулась с того света, – но, конечно же, на самом деле это выл мальчик. В него вселился бес. Эти вечные завывания по утрам и вечерам, хух. Фермер получше затолкал вывороченный ком земли под расхлябанную проволоку одной ногой и поплелся дальше вдоль изгороди – дальше под новые капли дождя. Нет ничего лучше, чем идти