что кончить Второй кадетский корпус, хотя бы и первым учеником, не совсем то, что кончить Царскосельский лицей, хотя бы и четвертым от конца. Вдобавок жажда самообразования, у Бенедиктова — немалая, была устремлена скорее на постижение не изящных искусств, но высшей математики, астрономии, в которой был он великий дока и сочинил ее популярный курс, языков — немецкого, английского, французского, польского. (Не оставленных втуне, а пущенных в ход — Бенедиктов очень пристойно переводил Мицкевича и замечательно — Барбье.)
Словом, это был человек в самом деле иной породы и, что важно, иного века, так что сама заурядность его биографии и карьеры типична для служилого времени Николая. Показавши немалые дарования как финансист, Бенедиктов ровно шел по лестнице чинов и кончил службу действительным статским советником, генералом. Сама скрытность, подмеченная Полонским, и та была в духе эпохи, где редкий ходил нараспашку, — хотя и таить Бенедиктову было особенно нечего, кроме вышеуказанной дамы. Крайне неудачливый в сфере, которую мы зовем «личной жизнью», он жил одиноко, одиноким и умер на руках сестры, ведшей его хозяйство. Разве лишь тот порок, который он прежде всего был бы не прочь сделать тайным, запойное пристрастие к вину, становился явным для насмешливой гласности. Но это уж как водится.
Итак, Пушкин — и Бенедиктов. Сюжет неотвязный.
Сколько-то лет назад артист Лановой, выступая по телевидению, пообещал, что сейчас прочтет свое самое-самое любимое стихотворение Пушкина — и прочел восемь строк из романа «Евгений Онегин», точней, из «Альбома Онегина», приложения к роману, в основной текст не допущенного:
Последний звук последней речи
Я от нее поймать успел,
Я черным соболем одел
Ее блистающие плечи,
На кудри милой головы
Я шаль зеленую накинул,
Я пред Венерою Невы
Толпу влюбленную раздвинул.
Тогда я подумал, что артист по ошибке считает Пушкина любимым поэтом и ему куда ближе был бы Бенедиктов (учитывая сам факт существования этой главы, читатель поймет, что это с моей стороны не упрек, а лишь уточнение).
Не углубляясь в проблемы текста «Онегина», замечу (вслед за пушкинистом Гуковским), что в самом романе есть собственно и исключительно авторский мир, подчиненный только ему, им гармонически преображенный, и мир, где достаточно своеволен заглавный герой, заявляющий о себе и стилистически. Так вот, «Альбом Онегина», стилизованный под подлинный светский альбом, пестрое собрание «мечтаний и проказ», а то и рифмованной чепухи, — это только Онегин, избежавший цензуры Пушкина. И полагаю, что цитированное восьмистишие — эффектное, яркое, я бы сказал, шикарное — словно бы схема появления в русской поэзии Бенедиктова. Конечно, без его залихватских крайностей.
Это похоже на Пушкина, но не больше того. Да и похоже ли? Здесь — ни соразмерности, ни даже пушкинского вкуса, в частности относительно женской красоты. «Венера Невы» — это вкус Онегина, еще не влюбившегося в Татьяну; не зря же сам автор в тексте романа так отчетливо противопоставит своей любимице Нину Воронскую (Аграфену Закревскую?), ослепительную «сию Клеопатру Невы». Клеопатра, Венера — все это экзотично, роскошно, но…
Да и черный соболь вкупе с зеленой шалью — не пушкинская гамма, не его эстетика; отсюда уже пролег путь — идущий как раз через Бенедиктова, его-то усилиями и пролегаем ый — к блоковской черной розе в бокале золотого («как небо») Аи, где манерен уже не только стиль, но и жест лирического героя. А «последний звук последней речи» — это напоминает именно Бенедиктова, его характерное выражение «проще самой простоты». Или, что уже вовсе близко: «…Чтоб в зеркале своем в последний раз последних дум проверить выраженье».
Что означал тот стилистический сдвиг, угаданный Пушкиным в «Альбоме Онегина»? То, что кончалась поэзия соразмерности. Начиналась поэзия угловатости, крайностей, гипертрофии.
Понятно, схематизирую, впрочем, уступая лихой формуле Корнея Чуковского, уже мною почти зацитированной, — об «уродстве» Фета-импрессиониста или Некрасова, зацикленного на гневной скорби, сравнительно с гармоническим Пушкиным. И как не продолжить список «уродов» Бенедиктовым с его пышной и броской яркостью — притом не только тех его строк, что клеймены, и законно, клеймом «бенедиктовщины».
Бенедиктовщина — вот она, налицо:
Облекись в броню стальную!
Прицепи булатный меч!
Или
…Прихотливо подлетела
К паре черненьких очей.
«Очи», награжденные кокетливым эпитетом, который куда более подошел бы «глазкам», да к тому же униженные разговорным «пара». Условный «меч», прицепленный с тою же бытовой фамильярностью, с какой городовой прицепляет свою «селедку». Это вроде того, как если б Владимир Ленский в своей элегии объявил, что роковая «стрела» может угодить ему в ляжку.
Но болезнь с диагнозом «бенедиктовщина» не стоит путать с больным. Не только потому, что он бывал от нее свободен, но и потому, что… Процитируем: «Из-под таинственной холодной полумаски… светили мне твои пленительные глазки…», «И как цветы волшебной сказки, полны сердечного огня, твои агатовые глазки…». Бенедиктовщина? Она. Но авторы — Лермонтов и Фет. А как, разохотясь можно ловить Аполлона Григорьева, Некрасова (у-у!), Блока на отступлениях от вкуса! И все это значит, что данное отступление идет по всему фронту…
Отступление? Да как посмотреть.
Скажем, тот же Яков Полонский, издав стихи Бенедиктова и написав о нем сочувственную статью, тем не менее придирался к метафорам, с нынешней точки зрения самым естественным. Например: «Тучи лопнули…» — это казалось ему непозволительной бенедиктовщиной, ибо тучи — не пузыри.
Замечательно, однако, что, вспоминая свои же ранние строки: «Снится мне: я свеж и молод, я влюблен, мечты кипят… От зари роскошный холод проникает в сад», Полонский признавался: теперь, мол, не решился бы «обмолвиться таким эпитетом», как «роскошный». (А ведь чем не «бенедиктовщина»?) «…Написал бы вечерний холод — и было бы хуже».
Если устраивать состязание, чего в поэзии Бенедиктова больше, этакого смешения стилей или чего-то несравненно более определенного, отвечающего законам вкуса (только иного, не пушкинского), то количественно перевесит первое. Но, перевесив, не должно бросать тень на обилие замечательных строф, строк, метафор, — наоборот, способно их оттенить. Бенедиктов многое мог и умел, у него находилась отвага сказать о парадоксальной способности художника «лик Божества писать цветною грязью». О толпе — что она подносит поэту «свой замороженный восторг». О белых ночах — что в это время мир стоит, «как сквозные хрустальные сени». Описывая корабль, он создавал, говоря словами Юрия Олеши, целый театр метафор. Тут и «храм плавучий» (это еще посредственно), и «белопарусный алтарь» (лучше), и «пустыни