обыкновенно говорили: «Кстати и некстати всюду Слободчиков и Гондатти»… Кстати, у меня собраны все мемуары Наташи Ильиной, изданные в Советской России.
— У нас они популярны.
— Возможно. О жизни русских у вас почти ничего не известно. Но должен сказать… Наташа, она не совсем правильно вспоминает Харбин. Она жила там тяжело, семья нуждалась, под этим углом она и помнит тогдашнее время. А я вспоминаю, что культурная жизнь русская была в 20—30-е годы очень активна, вообще было много замечательного. Было по крайней мере двадцать русских гимназий, была прекрасная опера — железная дорога давала на нее деньги. Я учился в гимназии имени Достоевского. Учили очень хорошо, особенно русской литературе. Меня научили любить русскую поэзию.
И Николай Александрович читает: «Никогда не забуду, он был или не был, этот вечер…», читает до конца, потом еще и еще Блока. Потом читает Гумилева, потом, после получаса чтения, говорит:
— А вообще-то мой любимый поэт Алексей Константинович Толстой, это моя мать выучила меня любить его стихи. Мама была известной теософкой, секретарем теософского общества в Харбине, бабушка моя по матери была хороший медиум. Перелишин, знаете этого поэта, сейчас он живет в Бразилии, в своей книге о поэзии в Харбине и Шанхае с насмешкой вспоминает об этом: дескать, все у нас, Слободчиковых, в доме крутилось, двери распахивались сами собой, и мы, мальчики, росли в этой завиральной атмосфере. Так не было.
— А вы помните Валерия Перелишина? — спрашиваю я. — Сейчас у нас его часто цитируют в рассказах о судьбах поэтов-эмигрантов в Китае…
— Да как же мне его не помнить! Я их всех хорошо знал, молодых поэтов, о которых он пишет. Они меня обычно называли своим старшим братом. У меня был младший брат Владимир, Воля, тоже начинающий поэт, он входил в их кружок. Потом он вошел в Русский клуб, там были сильны просоветские течения. Советская пресса написала, что все русские восстановлены в гражданстве СССР. У меня, между прочим, сохранился номер газеты «Новая жизнь», где было помещено объявление. Могу показать. Воля пришел к нам, ему было двадцать два года, он на четырнадцать лет моложе меня, и торжественно заявил, что уезжает в СССР. Мама давно умерла, отец тоже, я ему говорю: «Пропадешь!» Он запыхтел и закричал: «Предатель! Я тебе писать не буду!» Приплыл он в Находку на пароходе, у него тут же конфисковали все вещи и посадили в лагерь, сидел на Колыме, отсидел до смерти Сталина. И все-таки он мне написал первым. А другой брат жил в Шанхае, в начале 1953 года его арестовали китайские власти и заявили, что высылают его в Советскую Россию. Доехал он до Маньчжурии, и вдруг все заводы загудели. Так он узнал, Что отец народов загнулся. Привезли его в Москву, посидел он на Лубянке, и его быстро отпустили.
— А он жив?
— Оба живы, Воля живет в Орехово-Зуеве, преподает английский, Александр в Москве, писал учебники французского языка для всей страны. Воля приезжал недавно, жил с женой у меня.
— А вы обрадовались?
— О да, конечно. Но я сорок с лишним лет его не видел, он стал совсем другим человеком, после лагеря, после всей своей жизни… — У Николая Александровича делается детски обиженное лицо. — Рассказывал мне много, но я понимаю, что далеко не все. Выработалась уже манера.
— А Сан-Франциско ему понравился?
— Разве поймешь? У вас же у всех ничего не поймешь! — снова обижается Николай Александрович. — Вы же правду разучены говорить.
— А мемуары они не пишут, ваши братья? Самое время.
— Нет, думаю, не пишут.
— Перелишин же написал.
— И многое переврал. Один мой приятель, он в Австралии живет, он даже звонил мне, жаловался, что Валерий обозвал его кокаинистом, хотел подать на него в суд, а я говорю, не обращай внимания, все же знают, что это неправда, да и какой суд, что ты с него возьмешь!
— Ну а молодые поэты?
— Я знал всю поэтическую бражку, они все бывали у нас дома.
— А что за история с двойным самоубийством поэтов Сергина и Гранина? О ней пишет Перелишин.
— Гранин? Он был из очень простой семьи, и это его заедало. Фамилия его была Сапрыкин. Перелишин написал на него эпиграмму, не помню, цитирует ли он ее в своей книге:
Ты не Гранин, а Сапрыкин,
Не Георгий, а Егор
Будешь зваться с этих пор.
Мальчик благостный и ловкий,
Обладатель ты поддевки,
Смажешь дегтем сапоги,
Будешь кушать пироги.
Гранин смертельно обиделся, просто ужасно.
— Он был очень активный фашист, так пишет Перелишин.
— Он был так молод, что и не поймешь. А Сергин, говорят, поклонялся Сталину. Тихий, скромный мальчик, почти все стихи его были о смерти. Они сошлись и решили покончить с собой. Что там было? Не знает никто. Земля идет к погибели, все кончается, вот было их настроение. Рисовка своего рода. Конечно, их смерть взбудоражила всех, но не больше того. А Несмелова, самого крупного поэта, арестовали и уничтожили ваши.
— Николай Александрович, а чем вы занимались до приезда в Америку?
— Сначала учился в гимназии. Родители были вечно заняты. Отец — адвокатурой. Мать помогала русским беженцам, занималась благотворительностью. Рос я фактически на улице. На улице и выучился советскому языку. Играл с сыновьями ремонтных рабочих с КВЖД. А когда советские заняли дорогу, у нас, ребят, начались столкновения, мы разделились — белая группа и красная группа.
Знаете, я помню, у нас дача была под Харбином, выходила обрывом на станцию железной дороги, внизу росла ежевика. Днем все дети играли вместе, а вечерами красные гуляют по платформе и поют, а мы им сверху отвечаем. Так и пели каждый вечер.
— А что?
— Оскорбляли друг друга, вот что. Бывало, споем мы какую-нибудь белую песню, а нам отвечают:
Слушай, белая шпана, наши песни,
И от злости хоть возьми, да и тресни.
А мы:
Вскормили вы нас и вспоили,
Отчизны родные поля…
А нам в ответ:
Что бы было от Москвы, от Расеи,
Кабы были мы, как вы, ротозеи…
И что интересно, днем играли друг с другом очень дружно. Это в ранние годы происходило, в 1925–1927 годах. Потом все эти мальчишки подросли и уехали в Россию. Пострадали, наверное, многие. Ну а я, как кончил гимназию, уехал