«Партия призвала трудящихся к жесткой самокритике, чтобы провести действительную борьбу с бюрократизмом. Это был массовый поход против всех врагов, начиная от кулака и вредителя и кончая элементами разложения в партийных рядах»{812}.
Самокритика действительно стала одним из видов оружия, которое использовалось в ходе репрессий 1937 года.
В 1936 году во время первого большого процесса в Москве на первый план выступают обвинения в политическом предательстве (троцкизме). Начиная с 1937 года, обычным обвинением становится вредительство. Наконец максимальный накал доносительства в 1937–1938 годах связан с термином «враг народа» и обвинениями в настоящих или прошлых связях с такими врагами. Отчетливо видно, что появление определенного выражения в языке доносов совпадает с использованием тех же самых формулировок официальной пропагандой. Так, выражение «враг народа» практически отсутствует в текстах изученных нами писем до 1937 года, времени, когда власть сделала его популярным. Точно так же слово «троцкист» появляется в 1936 году и исчезает после 1938-го. Нет никаких оснований полагать, что «враги народа», на которых донесли, стали ими вдруг ни с того ни с сего в один прекрасный день 1937 года.
Совпадение во времени, на которое мы только что указали, позволяет сделать два вывода: оно показывает глубину воздействия властной пропаганды и исключительно податливый характер советского общества. Нам представляется также, что имеющийся в нашем распоряжении корпус текстов позволяет высказать еще одну гипотезу, используя понятие «бесчестящее именование», разработанное Кристианом Жуо. Под этим выражением исследователь мазаринад[275]понимает «иррациональную атаку», задача которой вызвать «внезапный переход от чтения <…> к действию»{813}. Нам представляется, что обозначение кого-нибудь как «троцкиста» или «врага народа» выполняет по отношению к читателю роль красной тряпки[276]и привлекает его внимание.
Особенно отчетливо можно наблюдать это явление в конце изучаемого периода, когда обвинения становятся все более и более туманными. В некоторых письмах обвинение в «троцкизме» представлено уже не как определенный факт, но скорее как логическое следствие тех обстоятельств, о которых рассказывает автор. Один из них сначала описывает все отрицательные поступки того, на кого он пишет свой донос (неуважение к советскому государству, хищение имущества, злоупотребление властью), а затем заключает:
«Мое глубокое убеждение, что Б. пройдоха, жулик и карьерист. Он безусловно чуждый элемент в партии и ему не должно быть места в нашей партии. Говорят, что он троцкист. Я не имею данных, чтобы утверждать или отрицать эти слухи, но, что Б. — жулик, это не подлежит ни малейшему сомнению»{814}.
Довод о «троцкизме» появляется в конце письма, как последний удар, завершающий всю серию доказательств дополнительным сомнением. Это уже не собственно обвинение, но скорее украшенный дротик, бандерилья, этот довод используется, чтобы окончательно убедить читателя.
Советские люди воспринимают и воспроизводят «рабочую лексику» власти, но они также подхватывают формулы из значимых официальных текстов. Например, слово «карьерист», употребленное в приведенной выше цитате, приобрело популярность с января 1938 года, после опубликования резолюции пленума Центрального Комитета, на котором объектом разоблачения стали «отдельные карьеристы-коммунисты, старающиеся отличиться и выдвинуться на исключениях из партии, на репрессиях против членов партии, старающиеся застраховать себя от возможных обвинений в недостатке бдительности путем применения огульных репрессий против членов партии»{815}.
Еще одну формулировку, получившую распространение в связи с чисткой 1933 года («использовать партбилет для своих личных целей»), применяет автор следующего письма:
«Познакомился я с ним <…> летом 1935 года, когда я был послан Главнефтью в Саратов и в Вольск для очистки эмульсионной нефти и превращения ее в годное топливо. Первоначально впечатление о Б. Создалось у меня такое, что передо мной честный, культурный и безкорыстный член партии, но постепенно я убедился в том, что передо мной жулик и проходимец, который проник в партию для того, чтобы использовать партбилет для своих личных корыстных целей»{816}.
И все же связывать употребление этих выражений только со стратегиями написания доноса было бы ошибочным преувеличением. У советских людей на самом деле не было иных слов, чтобы говорить о своих проблемах, чем те, что давала им власть. С. Коткин{817}очень тонко и точно применил выражение «speaking Bolshevik»[277]. Следуя этой же логике, сигналы строятся вокруг «большевизмов»[278], выражений, присущих именно этой эпохе и, помимо этого, языку большевиков.
Если вернуться к списку «бесчестящих именований», то обнаруживается, что по большей части — это слова, совсем «свежие» для русского языка. В этом можно убедиться, если сравнить толкование некоторых из них в дореволюционном словаре, таком как словарь Даля{818}, и в словаре сталинского периода, составленном Ушаковым{819}.[279]Редко какие слова в конце XIX века имели тот же смысл, какой им придавали в 1930-е годы советская власть и авторы доносов[280]: регулярно используемое в последних слово «безобразие» («беспорядок, бесчинство, неизвестно что») ранее означало только уродство, физический недостаток. Появляются и другие выражения: головотяпство, бюрократизм, хулиганство. Для обозначения болезненных проблем используются, таким образом, слова по большей части недавние. Дискурс доносительства, следовательно, замкнут сам на себя, факты и слова в нем самодостаточны.
Чтобы добиться удовлетворения своих просьб и требований, советские люди широко прибегают к тем инструментам, которые им предлагает власть. С этой точки зрения, особую важность имеет сама форма письма. Обвинения в адрес конкретных людей явно следуют пожеланиям власти дать каждому нарушению имя. Философия государства и вера в вездесущность внутреннего врага, которые власть старается распространить, несомненно, находят свой отклик. Некоторые письма служат тому доказательством как раз благодаря своему простодушию. Вера, пусть и смутная, во вредительство как причину неудач советской экономики лежит в основе многих доносов. Рабочий из Иванова, который пишет Молотову в конце 1937 года по поводу помещения изображения Ленина на новых банкнотах, считает это, как мы видели «делом рук врага».{820}