«Подобных искажений не мало, но всякий боится сказать правду, дабы избегнуть разных гонений и зажимов, как получил в колхозе <…>
Я все-таки, как сознательный гражданин, безстрашный за дело рабочего класса, решил Вам об этом сообщить…»{805}
Расследование выявляет, что «бескорыстный» автор этого письма является прямым соперником того, о ком он пишет, в борьбе за место председателя сельского совета. Кто-то заявляет, что готов терпеть все последствия своего поступка, который он совершает лишь для того, чтобы быть в ладу со своей совестью.
«Если Вы, Вячеслав Михайлович, найдете нужным привлечь меня к ответственности за выражение необоснованного подозрения по отношению к члену правительства, то я готов ее нести, но я иначе не мог поступить, ибо слишком больно от сознания, что водный транспорт нашей могучей страны льет на мельницу врагов — своей плохой работой»{806}.
Следуя той же логике, некоторые авторы, объясняют свои поступки, опираясь на тексты, опубликованные властью. Их вынуждает действовать одно лишь чувство долга, строгое соблюдение указаний, поступивших «сверху»:
«Напились до того что Носков не мог подняться <…> в докладе тов. Бухарина на рабселькоровском совещании, который отпечатан в Правде за 2/12–28 г., где тов. Бухарин особенно ярко об этом подчеркивает на третьей странице, восьмом столбце и сказал что с этими безобразиями необходимо жестоко бороться.
Об этом же нас призывает обращение ЦК ВКП(б) выпущенное ко всем членам партии ВКП(б) рабочим, а также ноябрьский пленум ЦК ВКП(б) и статья помешанная в “Известиях” ЦК ВКП(б) № 35 за оздоровление рядов»{807}.
Письма со столь подробным библиографическим аппаратом встречаются редко, но упоминания о выступлении одного из руководителей или о словах Сталина — явление относительно частое[273]. Во всяком случае, эти слова, идущие от власти, часто преподносятся как обстоятельство, побудившее направить сигнал. В 1937 году одна полуграмотная крестьянка написала в Новосибирский областной комитет партии, чтобы сообщить, что после чтения всех статей Жданова и Вышинского, она стала подозревать одного старого члена партии{808}. Заверения в приверженности режиму и поставленным им целям многочисленны и иногда превращаются в отдельный яркий пассаж:
«Когда у меня мать умерла в 1928 г. и я поступила в комсомол, отдавала всю свою силу, всю свою энергию, выполняла все порученные работы. В 1932 году вступила в кандидаты ВКП(б) и принялась все время с 1928 года по 1935 год бороться против этих паразитов, которые в настоящий момент меня съели, я работала против их и камни получала и вилы, да еще бы я им давала какие то документы, терпенья нехватает больше описывать и прошу Бюро крайкома сообщить на мое описание или же мне бросить всю работу совместно с парт, билетом или дайте мне дышать Советским воздухом, в котором я закалилась, работают везде и всюду лозунги есть — женщина большая сила, но у нас выходит на оборот — женщину классовый враг, так прижал, что ей стало дышать нет мочи»{809}.
Таким образом, заверение в бескорыстии воспринимается как один из эффективных приемов, увеличивающих шансы быть услышанными. Были ли эти заверения лишь формальностью? Трудно сказать. Быть может, присутствие подобных заверений свидетельствуют о «клановом» понимании власти, которая будет справедлива только по отношению к своим? Или в них следует видеть остатки нравственных представлений, согласно которым донос является предосудительным?
Донос как выбор
Представляется, что сама словесная форма сигнала является частью выбранной стратегии. Язык, использовавшийся в письмах, чрезвычайно интересен. Когда письма читают, то делают это очень внимательно. Свидетельство тому — многочисленные пометки, оставленные читателями: подчеркивания или замечания, чаще всего синим или красным карандашом. Так, выделены куски, вызвавшие при чтении интерес. Вспомним, хотя бы, многочисленные вопросы «Кто?», оставленные на полях слишком расплывчатого письма одним из следователей ждановской комиссии. Какими словами пользуется население, чтобы доносить? Язык сигналов действительно представляет собой достаточно точную копию языка власти. Можно лишь обратить внимание на некоторое запаздывание первого по отношению ко второму. Слова, уже вышедшие из употребления у власти, еще сохраняются некоторое время в письмах, новые же появляются не сразу. Мы помним, власть в своих официальных текстах предлагает слова для оскорбления, для доноса. Советские люди достаточно внимательны к этому.
В начале 1928 года первые обвинения подхватывают тему саботажа («вредитель», «вредительство», «саботаж»): это времена Шахтинского и Смоленского дел. Затем жалобщиков переориентируют на социальное происхождение и возможное существование «связи с заграницей» (часто с членами семьи, эмигрировавшими в связи с Гражданской войной и революцией).
Очень скоро возникает тема «зажима самокритики», которая достигает своего пика в изученных нами письмах за 1929 год — после соответствующей кампании. Такое обвинение продолжает выдвигаться и в течение всех тридцатых годов. Мы встречаем его в 15% изученных писем, причем пик приходится на 1928–1930 годы и 1938-й. Этот сюжет никогда не исчезает полностью и является частью эпистолярного словаря советских людей. Ответ населения несколько запаздывает: обвинение в «зажиме критики» получает распространение, начиная с 1928 года, и снижается только после 1930-го — в то время как власть перестала этим интересоваться, как мы видели, еще в конце 1929 года. Еще один интересный урок этого исследования состоит в том, что слово «критика» вновь получает распространение во второй половине тридцатых — в момент массовых репрессий 1937–1938 годов. Представляется, что это слово, подспудно присутствовавшее в советской лексике со времен кампании 1928–1929 годов[274], было заново введено в актив. Начиная с 1937 года «самокритика» опять возвращается в официальные тексты и, похоже, также и в те, что пишут простые советские люди{810}. В июне 1937 на эту тему тиражом в 100 000 экземпляров издается двадцатистраничная брошюра за подписью И. Поспелова{811}. Автор прямо заявляет о преемственности по отношению к кампании 1928 года, напоминая о статье Сталина и об обращении Центрального Комитета. Но эти тексты истолкованы заново в духе 1937 года, с использованием гораздо более жестких выражений: