успокоившись, Зинаида Николаевна снова раскрыла газету. Она не сразу стала читать статью, потому что о главном ей уже сказал портрет — жив! И это наполняло ее радостью: жив!
Что дало ей такую уверенность? Скорее всего, то, что Алексей Петрович был сфотографирован уже седовласым, старым, а рассталась она с ним, когда ему еще и сорока не было. И волосы у него были тогда без единой сединки, черные как смоль. Значит, дожил Алексей Петрович до седых волос, значит, не сгинул он в ту пору на своей смертельно опасной работе, не сгорел в огне войны.
Но спустя мгновение она все же начала сомневаться: может, эта статья — воспоминание об Алексее Петровиче? Так пишут иногда — умер человек, а его вспоминают добрым словом и портрет печатают. И она, ужаснувшись этой мысли, впилась глазами в газету. Но первые же строчки статьи успокоили ее. В них говорилось, что вчера (никогда так не радовалась она этому слову) в квартиру номер двадцать три дома пятнадцать, по улице Гагарина, как обычно, вошел почтальон: «На стол перед профессором Чугуновым легла целая груда писем...»
«Да он, оказывается, почти что рядом. Ну да, улица Гагарина, пятнадцать. За десять минут я могу добежать. Так почему же не бежишь? — спросила она себя. — Встань и беги. А то спряталась тут в уголке и ревешь в три ручья. Тогда, в сорок втором, небось побежала бы? Еще как, во всю прыть! Но тогда мне было двадцать два, — возразила она самой себе. — Тогда двадцать два, а сейчас сорок восемь». И прыть уж не та, и сердце — нет в нем уже прежнего жара, и чувство не то. То было молодое чувство, порывистое, а это... но оно есть. И хотя Зинаида Николаевна до этого дня не так уже часто вспоминала Алексея Петровича (жизнь есть жизнь), но она всегда знала, что он для нее стал единственной любовью и что он таким, единственным, неповторимым, будет до скончания века. До последнего вздоха. Покуда жива.
А вот пойти к Алексею Петровичу она все же не сразу решилась. Она плакала сейчас от радости, что Алексей Петрович жив, что она может увидеть его, как только захочет. Но она плакала и от горя, что должна предстать перед ним такой постаревшей, подурневшей. А о том, что время и Алексея Петровича не пощадило, она почему-то не думала, хотя на нее смотрел с портрета старик. Да — старик. Но Зинаида Николаевна поняла это только тогда, когда после долгих колебаний пришла на улицу Гагарина. Она сразу увидела, что Алексей Петрович очень болен, и с острой жалостью подумала: «Не жилец он уже на белом свете, не жилец». А вслед за этой мыслью пришла другая, полная отчаяния: «Как же я теперь уйду отсюда, как оставлю его такого?» Правда, десять минут спустя она подумала об этом проще и спокойнее: «Вот так и уйду, потому что не нужна ему».
Лучше всего было, пожалуй, в первые минуты встречи, пока были еще только восклицания, охи, вопросы, не требующие ответов, — словом всяческий шум и суета и даже растерянность, неизбежная, вероятно, когда вот так, через двадцать шесть лет вторгаешься в чужую жизнь.
Ну, а потом они как-то быстро выдохлись и притихли. Будто уже и говорить было не о чем.
Молчали они, наверное, всего несколько секунд, но Зинаиде Николаевне показалось, что они молчат вечность. И, не в силах перенести это, она спросила:
— Ну как вы жили все это время, Алексей Петрович?
— По-разному, Зинаида Николаевна. С переменным успехом. После того как отвоевался, пошел в науку. Точнее, вернулся, потому что в молодости отдал ей несколько трудных и светлых лет. Ну вот и тружусь по сей день. Правда, без особых успехов.
— Шутите, Алексей Петрович. Вы — и без успеха? В газете сказано, что вы профессор, доктор исторических наук.
— Сказано. Но сам я чувствую себя еще первокурсником, хотя уже три года на пенсии. Ох, эта пенсия. Она и вытолкала меня из столицы сюда, на юг, в этот вечнозеленый рай.
— Скучаете?
— Скучал бы, да работа не позволяет. И потом семья.
— Большая? — почти шепотом спросила она.
— Пока не очень, но ждем прибавления.
Она удивленно посмотрела на него, и Алексей Петрович, рассмеявшись, пояснил:
— Живу я здесь в семье моих друзей. Мне так повезло с обменом московской квартиры, что я оказался у них за стеной. («Стена, стена», — с тоской подумала Зинаида Николаевна, — и тогда была стена».) Это уже само по себе хорошо — когда за стеной друзья, это здорово. (И: это уже было. Это дядя Максим сказал тогда: «Когда за стеной живая душа — не так сумно».)
— Друзья, значит, — сказала Зинаида Николаевна. Сказала, чтобы не молчать. Молчание словно душило ее. А может, не молчание, а подступившие к горлу слезы.
— Да, друзья, — подтвердил Алексей Петрович. — Со старшим поколением — с Аркадием Кирилловичем и Руфиной Евсеевной я подружился еще в сорок четвертом, в партизанской бригаде имени Ленина. Аркадий Кириллович был там хирургом, а Руфина Евсеевна радисткой. А дочь их уже потом появилась на свет, после войны, зовут ее Верой Аркадьевной, она педагог, и муж ее Игорь Савельевич — тоже педагог, а их дочку зовут Шурочкой. Она вольнослушательница детского сада. И недельки через три появится у нашей Шурочки братец или сестричка. Точнее пока сказать нельзя. Но если братец, его нарекут моим именем — Алексеем, а если девочка, и ее не обидим — артель у нас дружная (после этих слов Зинаида Николаевна и подумала: «Вот так и уйду, потому что не нужна ему»).
Ей не хотелось слушать, как он все это говорит. Не потому, что она завидовала, а потому, что... Она вздохнула и решилась, прервала Алексея Петровича.
— Ну, а работа ваша как?
— Работаю, — сказал он. — Затеял я тут одну, как будто интересную книжицу, но боюсь, что не успею. Ухожу я, Зинаида Николаевна. На больших скоростях ухожу.
— Нет! — крикнула она и, поняв, как неуместен этот крик в чужом доме, сказала совсем тихо: — Нет!
— Один раз вы уже сказали «нет» моей смерти, Зинаида Николаевна. Я помню. И тогда