уходит.
— Когда вернешься? — спросил он, помедлив.
— Не знаю... — Тата повела плечом. — Не говорю — жди. Зачем обманывать и самой обманываться? Потом, может, напишу... Ведь как-то я люблю тебя, Лексу несуразную...
Она стряхнула на пол канадку, потянула через голову свитер. В комнате было жарко. Давно растаял снег, принесенный ею на башмаках. Въедливо и скользко пахло ореховым маслом.
— Открыть окно? — спросил Никритин.
— Не надо... — Она дернула застежку «молнию» на боку своих брюк. — Где у тебя выключатель?
В комнату вкатилась темнота — легкая, ватная, серебряная. За окном сыпался снег...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Два мольберта стояли рядом на айване.
Не по-зимнему расщедрилось солнце. Все пространство айвана, казалось, заполнял не воздух, а тысячи толкущихся мыльных пузырей — радужных, переливчатых.
Солнце давило на глаза, насыпало в них свою охру. Выжигало слезы.
Никритин сидел на приступке, откинувшись к стене, и щурился, смотрел на Афзала. Тот дописывал свою картину — портрет отца.
Портрет был хорош. Коричневое лицо старика в крупных морщинах, с подстриженной голубовато-седой бородкой. Маслины глаз, по-стариковски дальнозорких и удивительно молодых. Узловатые пальцы рук — покоящихся, расслабленных. Много поработавшие руки, говорящие руки!..
Портрет был хорош. Это Султанходжа Бинафша в нынешнем своем обличье. Народный певец, хафиз. Но сквозь нынешнее неуловимо проступало прошлое: отполированная до костяной гладкости и желтизны рукоять кетменя; взрыхленная пахучая земля, продавливающаяся под ногами; колеблющиеся в глазах отблески арыка цвета дамасской стали; круглая, как бубен, луна; синий свет, стекающий по грифу дутара; ночная песня — долгая, как полет до Луны...
Портрет был хорош. Но не ладилось с фоном. Афзал нерасчетливо взялся писать отца на фоне узбекского ковра. И этот промах сказывался все больше. Ярко-красные тона, преобладавшие в ковре, вошли в противоречие с палитрой Афзала. Они кричали — и съедали свет. Полотно выглядело плоскостным, в нем не хватало глубины, воздуха.
Поколебавшись, Афзал решительно отказался от парадного фона и теперь вновь колдовал над своей палитрой, перебирая различные гаммы голубого и синего, с примесью фиолетового.
Портрет начал обретать тот вид, каким и должно быть полотно Афзала. Его ни с кем не спутаешь. Общий колорит — голубоватый. Излюбленный цвет узбеков. Краски — спокойные. Воздух — сдержанно насыщен солнцем...
И солнце-то он видит по-своему! Для него — это обычное солнце, а не то южное, интенсивное, которое поражает северян колючей яркостью. Относительность восприятия наглядно проступала в его полотнах. Никритину порой представлялось, что Афзал уже подступает к тому, чтобы передать дух своего народа, национальное своеобразие взгляда на мир. Это было бы крупно, это было бы значительно — стать настоящим художником народа, не имевшего до революции живописи. Рисунок — грех! — твердили века. Не рисуй, коль не можешь вдохнуть душу в свои творенья!.. Правда, Афзал начинал уже не на пустом месте и, может быть, поэтому избежал умозрительного стилизаторства тридцатых годов. С какой-то уверенной настойчивостью он шел своим путем. Была в нем эта основательность, не мешавшая оставаться мечтателем...
Со времени переезда Никритин чувствовал себя странно. Иной ритм жизни, иной мир — спокойный, ясный, уверенный. Мир, занятый своим делом и верящий в необходимость и правоту этого дела. Суета сует? В голову бы никому не пришла здесь эта удобная формула для оправдания внутренней лени и душевной растерянности. Времени не нашлось бы для подобного!..
Ежедневные пикировки с Фархадом, обволакивающая мягкость Афзала... Даже отъезд Таты воспринимался в этой атмосфере затушеванно. Не вынести бы в одиночку!..
Никритин раздумчиво повел жесткой щетиной кисти, смазал краски, выдавленные на палитру в порядке хроматической гаммы. Нет, сегодня не работалось...
Он вздохнул и откинул голову. Что за день однако! Не смотрел бы на двор!.. Он не любил таких ярких зимних дней, когда с крыши пунктиром сыплется капель. В такие дни слишком назойливо лезет в глаза вся неприбранность окружающего. Мусор, куча полусгнившей листвы, грязное ведро. На стволах яблонь — бурая размокшая солома. Все бесстыдно прет на передний край.
Он смотрел на небо поверх крыш — белесое и твердое. Лишь оно оставалось зимним, не подтаяло. Падали в мокрую лунку под желобом крупные капли...
Никритин встал и направился в комнату.
— Принести чаю? — спросил он.
— Нет, — ответил Афзал не оборачиваясь. Он размешивал краски. — Нет, не надо...
В комнате тоже клубилось солнце. Клубилось, будто в тесной клетке. Как тут жили втроем — с отцом и матерью? Не поймешь... Тесноты не было. Жили. При свете пятилинейной керосиновой лампы. Помнится, однажды принес с базара дюжину дефицитных стеклянных пузырей, нанизанных на плетеную соломенную петлю. Лет восемь, наверно, было... Жили. Пока отец не получил ведомственную квартиру. Года два прожили, а кажется — целую вечность. Целое детство. Общее с Афзалом...
Никритин окинул взглядом комнату, пригладил обеими руками волосы. Медлил, словно хотел отдалить какое-то мгновение. Не выдержал, шагнул к стене.
Он стоял перед портретом Таты. Смотрел, мял губы. «Ты — в ветре, веткой пробующем: не время ль птицам петь...»
Как давно он не брался за кисть!.. Мастерская не в счет... Перерыв в работе — и появляется боязнь холста и красок. Как закон. Как рок, требующий жертв ежедневных, труда постоянного... Как мог он забыть об этом? «Не замедляй, художник, вдвое заплатишь ты за миг один... чувствительного промедленья...»
Никритин опустил голову. Сердце набрякло, словно в нем лежал булыжник.
Он пощелкал зажигалкой. Подкинул ее на ладони. Сунул в карман.
Зажигалка. Подарок Таты. Ладно... ноумид — шайтон...
В комнате тонко звенела пустота. Долго тут не высидишь. Особенно в такой день — тридцать первого декабря. Что-то отмирает, уходит в невозвратное. Что-то нарождается — неизвестное, обещающее. И это — для всех одинаково. И хочется быть со всеми. На людях...
Никритин оделся, пригладил плотнее берет и вышел.
— Ты куда? — удивился Афзал.
«Характерец! Работает...»
— Так... Пройдусь... — неопределенно махнул рукой Никритин.
Переулок был завален снегом, скинутым с крыш. Кто-то невидимый все еще сбрасывал его — лопату за лопатой. Распадаясь в воздухе на отдельные комки, снег весомо хлюпался в сугроб. Ширкала по крыше деревянная лопата.
Белое веселье и синие тени. Дистиллированный