— Модеста, — заявила она, — девица весьма восторженная, ее увлекают то стихи какого-нибудь поэта, то проза какого-нибудь романиста. Вы не поверите, какое впечатление произвела на нее эта симфония палача (словечко Бутши, который безвозмездно и в неограниченном количестве снабжал свою благодетельницу остротами) под названием «Последний день приговоренного»[12]. Наша Модеста как сумасшедшая восхищалась этим господином Гюго. Не понимаю, откуда только эти люди (для дам, подобных г-же Латурнель, Виктор Гюго, Ламартин, Байрон — «эти люди»), откуда только они берут свои выдумки? Девочка с таким восторгом говорила мне о «Чайльд-Гарольде», что я, конечно, не захотела попасть впросак и сдуру даже прочитала этого самого «Чайльда», чтобы высказать ей в разговоре свое мнение. Не знаю, может быть, виноват переводчик, только меня начало мутить, в глазах зарябило, и я бросила книгу. Ну и сравнения же у него: скалы рушатся как в беспамятстве, война — это лавина. Правда, там описан путешествующий англичанин, значит, можно ждать любых чудачеств, но это уж чересчур. Автор переносит вас в Испанию, сажает на облака, выше самих Альп, даже потоки и звезды у него разговаривают, а сверх того, в книге слишком много дев, просто терпения не хватает, и к тому же после наполеоновских войн достаточно с нас раскаленных ядер, звенящей меди... а они оглушают на каждой странице. Модеста сказала мне, будто весь этот пафос добавил от себя переводчик и что надо прочесть произведение по-английски, но я даже ради Эксюпера не изучила английского языка, а для лорда Байрона и подавно не стану. Разве можно сравнить эти английские романы с нашим Дюкре-Дюменилем[13]! Не буду я, чистокровная нормандка, млеть перед всеми иностранными новинками, особенно английскими.
Несмотря на всю свою скорбь, г-жа Миньон не могла сдержать улыбки, представив себе г-жу Латурнель за чтением «Чайльд-Гарольда». Суровая супруга нотариуса приняла эту улыбку за одобрение своих идей.
— Вот что я вам скажу, дорогая госпожа Миньон, напрасно вы считаете, что Модеста влюблена, просто это ее фантазия, плод беспорядочного чтения. Ей двадцать лет. В этом возрасте девушки бывают влюблены в самих себя, они наряжаются, чтобы любоваться собой. Помню, надену я, бывало, мужскую шляпу на мою бедную покойную сестренку и играю с ней, будто она мой кавалер. Вы провели во Франкфурте счастливую молодость. Но будем справедливы. У Модесты нет никаких развлечений. Конечно, малейшее ее желание немедленно исполняется, но она, бедняжка, постоянно чувствует себя под надзором, и не будь этих книг, которые развлекают ее, вряд ли молодая девушка могла бы вынести такую скуку. Поверьте, Модеста не любит никого, кроме вас. Ваше счастье, что она увлекается только корсарами лорда Байрона, героями Вальтера Скотта и вашими немцами, графами Эгмонтами, Вертерами[14], Шиллерами и прочими.
— Что вы скажете, сударыня? — почтительно спросил Дюме, испуганный молчанием г-жи Миньон.
— Нет, Модеста не влюблена беспредметно, она любит кого-то! — упрямо ответила мать.
— Сударыня, дело идет о моей жизни, разрешите же мне задать вам один вопрос, не для себя, а ради моей жены, моего полковника и всех нас: кто же обманут — мать или сторожевой пес?
— Ошибаетесь вы, Дюме. Ах, если бы я могла взглянуть на мою дочь! — воскликнула несчастная слепая.
— Но кого же она может любить? — спросил Латурнель. — Лично я отвечаю за Эксюпера.
— И уж, конечно, не Гобенхейма, ведь со времени отъезда полковника мы видим его раза три в неделю, — сказал Дюме. — К тому же он вовсе не думает о Модесте. Это не человек, а ходячая пятифранковая монета. Его дядя Гобенхейм-Келлер постоянно твердит ему: «Постарайся разбогатеть — и ты женишься тогда на одной из Келлер». А уж если у него такой план, будьте спокойны: он даже не замечает — девушка Модеста или юноша. Вот и все наши мужчины. Этот несчастный маленький горбун не в счет, я его люблю, он ваш преданный слуга, сударыня, — сказал он, обращаясь к супруге нотариуса. — Бутша хорошо знает, что один нескромный взгляд в сторону Модесты — и его ждет знатная взбучка, недаром я родом из Ванна. Мы живем здесь как в крепости. Госпожа Латурнель, со времени вашей... вашего несчастья сопровождает Модесту в церковь. Она наблюдала за ней все эти дни во время службы и не заметила ничего предосудительного. Наконец, если уж дело пошло начистоту, то я самолично в течение месяца подметаю дорожки вокруг дома и ни разу по утрам не обнаружил на них никаких подозрительных следов.
— Купить грабли может всякий, да и пользоваться ими нетрудно, — сказала практичная дочь Германии.
— А собаки? — возразил Дюме.
— Влюбленные умеют их приворожить, — отвечала г-жа Миньон.
— Если вы правы, я пропал, и мне остается только пустить себе пулю в лоб! — воскликнул Дюме.
— Но почему же, Дюме?
— Ах, сударыня, да разве я осмелюсь посмотреть в глаза полковнику, если что-нибудь случится с Модестой, его единственной теперь дочерью, если я не сохраню ее такой же невинной и добродетельной, какой она была в день его отъезда. Помню, уже стоя на корме корабля, он сказал мне: «Не страшись ничего, даже эшафота, Дюме, если дело коснется чести Модесты».
— Как это похоже на вас обоих, — проговорила растроганная г-жа Миньон.
— Я готова поклясться своим вечным спасением, что Модеста столь же чиста, как в те дни, когда она еще лежала в колыбели, — проговорила г-жа Дюме.
— Я узнаю это, — возразил Дюме. — Если вы, графиня, разрешите мне прибегнуть к одному средству... Мы, старые солдаты, мастера насчет военных хитростей.
— Поступайте как знаете, лишь бы это не повредило Модесте, моему последнему утешению. Мы должны открыть истину.
— Но как же ты, дорогой Франсуа, ухитришься выведать секрет у девушки, которая так хорошо умеет его хранить? — спросила г-жа Дюме у мужа.
— Повинуйтесь мне беспрекословно! — воскликнул лейтенант. — Вы мне все понадобитесь!
Если бы мы сумели искусно развить эту сцену, какая получилась бы картина нравов и сколько семей узнали бы в ней свою собственную историю! Но достаточно и этого краткого описания, чтобы понять, насколько важна каждая деталь, касающаяся людей и событий того вечера, когда старый солдат вступил в единоборство с юной девушкой, надеясь вырвать из глубины ее сердца тайну, открытую слепой матерью.
Час прошел в напряженной тишине, которую нарушали лишь возгласы игроков в вист, понятные только посвященным: «Пики! — Козырь! — Снимаю! — Есть у вас онеры? — Две от трех! — По восьми! — Кому сдавать?»