и жевать шоколадные конфеты. Чтобы рядом находился тот, к кому приятно прикасаться. Я хотел, но оказалось, всё предрешено.
Как‑то вдруг мой товарищ пообещал подарить мне новую жизнь.
– Я не собираюсь ничего тебе объяснять. Просто напивайся и ни о чем не думай.
Под «напивайся» он разумеет «бери от жизни всё». Просто ненавидит банальные фразы и не любит повторяться. Я вцепляюсь в его руку и испытываю паралитический шок. Смеюсь и ругаюсь, – обругиваю пустоту. Красноречиво играю его жалкую роль подлеца. Это демон Гамлета, сатана судьбы, строптивое животное, пытающееся выкарабкаться из капкана. Я чувствую, как кровь течёт по моим измождённым рукам, – пытаюсь задушить чьё‑то ничтожество и чью‑то неспособность на месть. Я чувствую, как лицо безотказно содрогается под натиском огромных человеческих кулаков. Во мне нарастает отчаянный дикий страх. Меня ненавидят. Меня презирают. Меня втаптывают в грязь. Я не сам такой, это они – бесенята с широко распахнутыми глазами – делают из меня беспомощное существо. Толпятся и шлёпают тяжёлыми школьными портфелями. Больше не могу держать эту горячую ладонь.
– Я просто больше не выдержу! – что было сил, кричу я, резко отталкивая своего обомлевшего товарища.
– Ты такой нервный…
– Нет, ты ошибаешься, это всё ты, ты нервный.
– Почему?
– Потому что несколько секунд назад я был тобой.
– Смеёшься?
– Никогда меня больше не трогай.
– Замечательно. Не буду.
– Спасибо.
– Да катись ты к чёртовой матери!
Больше всего на свете я хочу быть обычным незрячим. Тогда бы не пришлось сражаться с реалиями этого блудливого вечера. Тогда бы набережная, по которой я иду, стала бы просто набережной, люди, которых случайно задеваю плечом, – просто людьми. Клянусь, нет ничего беспощаднее, чем заглядывать в чужую душу. Это самый эффективный вид смертной казни, – пытка не кончается никогда.
Когда я иду по набережной, тысячи людей проходят мимо, обнажая своё существование с помощью тонких дуг неизбежного шума. Да, люди и шум – две неотделимые друг от друга вещи, даже если вокруг – безупречная тишина. Впрочем, я тоже шумный, беспомощно шумный. Мы все такие; и чем больше мы люди, тем больше шумим.
– Почему тебе нравится жить? – спрашиваю я у своего товарища.
– Я не знаю.
– Совсем?
– Не совсем.
– То есть ты боишься ответа?
– Нет. Я не хочу об этом думать.
– И всё‑таки?
– Ты над всеми так издеваешься?
– Я просто хочу знать.
– Хорошо. Я мазохист. Потому что я мазохист. Мне нравится жить, потому что я мазохист, – нервничает, – ещё повторить?
– Нет.
Мой странный товарищ погорячился с вопросом: «ты над всеми так издеваешься?» У меня нет этих «всех», я оторванный ломоть. Гуляю по набережной и собираю ощущения, как коллекционер, которого уже тошнит от своей коллекции. Когда люди бьются локтями и задевают моё тело, мозг готов взорваться от переизбытка гормона ощущений. А я ещё должен казаться нормальным. Ну клоун, честное слово. Только я не хочу в цирк.
Я готов бежать в поисках нехоженых дорог. Я молюсь, чтобы и для меня нашелся какой‑нибудь необитаемый остров. Хочу жить, как Робинзон Крузо, но никуда не возвращаться.
– Что с тобой происходит? – как будто интересуется товарищ.
– Где бы я ни был, я по нескольку раз переживаю моральную смерть.
– Ты шутишь! – не верит он.
– У меня нет чувства юмора, – подвожу итог.
Тяжело раненные жизнью, измученные, избалованные и прочие кусачие существа врываются в меня, разбивая вдребезги, бродят по венам, купаются в крови и насильно заставляют вкушать свои страдания. Делая шаг вперед, я всякий раз наступаю на чей‑то след, – шквал историй накрывает меня с головой огромным вещевым мешком.
– Доктор, я ведь не вполне здоров, правда? – спрашиваю в стенах мрачной больницы.
– Ты настолько здоров, что проживешь не меньше ста лет.
– Вы это всем говорите?
– Не совсем. По крайней мере, у тебя крепкое сердце.
– При чём здесь сердце? И что такое сердце?
– Сердце – это счётчик.
– Моих дней?
– Твоих дней.
– Моих оставшихся дней?
– Ребёнок.
Каждый день я узнаю слишком много историй, тщетно пытаюсь завязать свои сюжетные линии. Наверное, чтобы лучше узнать главного героя. Главный герой – конечно, я. (Погребённый заживо под ворохом чужих жизней).
Мой товарищ настойчиво приводит ко мне девушек, которых мне полагается любить. Но как только мои губы касаются их омерзительно больших ртов, я падаю на колени, чувствуя себя обескровленным; они как бомбы замедленного действия, а я их обезвреживаю.
– Милый, что такое? – воркует какая‑то бесцветная.
– Не прикасайся ко мне.
– Но я люблю тебя!
– Люби, только не прикасайся.
Омерзительно шумная пощечина. А потом – громко хлопает дверь.
Я чувствую себя почти счастливым. Это означает, что моя украденная энергия скоро вернётся, если не делать лишних движений. Но о каких движениях может быть речь, если я даже на одном месте не могу стоять безболезненно?..
Из дневника Л.М.:
Чудный он очень, этот человечек, славный. Даже красивый. Но жуткий – у него вполне осмысленный взгляд, точно он всё видит, абсолютно всё, просто не признаётся в этом. Как у настоящего слепого могут быть такие выразительные глаза цвета шоколадных конфет с ликёром? Что за мистика! В них пляшет такое любопытство, что, кажется, они способны видеть человеческую душу. Он и мою тоже видит… Он знает о ней больше, чем я, и меня это пугает.
Ходит очень медленно, осторожно ступая… Опирается на длинную трость, которую брезгливо защищает от чужих прикосновений, всё время останавливается, присматривается (мне так кажется!). Решительно никто не догадывается о его болезни. Чудной такой болезни, редкой, один случай на миллиард.. Тактиломия, как сам говорит, обострение осязательных ощущений. В общем, бред сумасшедшего…
– Знаешь, раньше ты любил кататься на мотоцикле. Хочешь попробовать и сейчас?.. – предлагает мой глупый товарищ.
– А он способен оторвать меня от земли?
– Еще как!
– А я ничего не буду чувствовать?
– Ни капли.
– Только ветер и скорость?
– Только скорость и ветер.
…Но он чувствует, чувствует что у неё сильные руки. Она сжимает его напрягшиеся кости и почти ломает их, – те, что под кожей. Желание жить играет в её гитарной душе – лишь бы не оборвать струны, – это единственная цель. Она не думает, что и он может умереть. Важнее спастись самой. Хочет, чтобы через несколько часов её не вынесли в гробу. Или вынесли не её. На него она просто плюет. Не то чтобы не любит, но… Он должен её спасти, – это его единственная функция. Почему он её не выполняет? Почему он – сломанный радиоприёмник?
Удар приходится на лобную кость. Руки уже не поддаются лживым усилиям воли. Губы кусают эгоизм давно бессмысленного смысла. «Может быть, ты сделаешь что‑нибудь? – кричит она. – Может, что‑нибудь сделаешь?» Кричит так громко, что он её не слышит.
Осколок плотно входит в голову, заползает под виски, взрывает бессмыслицу мозга злой насмешкой судьбы. Кровь‑вино‑яд хлещет из неустойчивой плоти и пляшет под руку с медленно подползающей смертью. Впрочем, она уже давно бродит неподалёку и ждёт, ждёт, ждёт.
Он стискивает зубы. Он – страшный человек с несуществующим диагнозом.
Мне нестерпимо больно. Я только что чувствовал смерть своей возлюбленной. Я стал её плотью, её борьбой, её тщетным усилием выжить. Сжимаю руками виски. На лбу выступает пот. Плотные капельки скачут по щекам, скатываются на заляпанное невидимой кровью сидение. Открываю рот, впускаю в лёгкие тошнотворные облака гибельного дыма и истошно кричу. (Так вот, что было до!.. Так вот, что было до моей чёртовой комы!) Нет сил терпеть такую бесполезную пытку. Нужно всего лишь броситься вниз, на асфальт, где вёе‑таки легче (это наверняка из‑за дождя, который смывает следы чьих‑то историй). Ведь дождь ещё никем не запятнан. Тот, что падает с неба… Он единственный дарует спасение, не так ли?..
– Останови! Останови,