запасами неистощимой энергии. Пластилиновый человек все понял: есть энергия, нужно её расходовать, взял топор и срубил плачущие, потому что их предали, деревья.
Хитренький мужчинка по‑приятельски похлопал помощника по спине:
– А теперь вытяни ко мне свои чудесные‑расчудесные руки, отблагодарить хочу, – и, хитро улыбнувшись, ударил топором по мягкому, чувствительному пластилину. Наш герой посетовал только, что не сможет больше молиться пластилиновому Богу. А в остальном ничего страшного, ведь у него есть ещё ноги.
Ветер кусался, листья уничтожали следы, хороня их в красно‑жёлтых могилках. Люди отбрасывали тени, солнце устраивало театр, куклами стали мысли, слова, жесты, а Кукольник играл на флейте, – невидимый рыцарь, живущий на самой высокой горе. Пластилиновый человек сел на траву, чтобы съесть пластилиновый обед из пластилинового контейнера. Какая‑то узколицая личность с руками помогла ему.
– Но ты, наверное, знаешь, что за любую помощь принято платить, – у собеседника хищно загорелись глаза. Наш герой застенчиво улыбнулся и согласно покачал головой.
– Хорошо, что ты это понимаешь, идём же!
Некий замороженный человечек лежал на земле и уже почти добровольно принимал на себя удары миллиардов ног. Он не плакал, не кричал и не взывал к Богу, а молча покорялся своей незавидной участи.
– Ты тоже должен его ударить, чтобы быть как все, понял? – вот что сказали пластилиновому, и тот, втянув голову в плечи, с силой, с размаху пнул лежачего в живот.
Если не быть как все, пластилиновая теория теряет смысл. Так думал наш обезумевший герой, так думал измученный пластилиновый мир, а человек с узким лицом назвал безрукого «героем» и в знак глубочайшей признательности оторвал ему ноги.
Тогда пластилиновый колобочек покатился по широким полям: как хорошо, что у него всё ещё есть голова и он до сих пор умеет думать. Он был уверен: все люди всегда размышляют об одном и том же, ведь они нисколько не отличаются друг от друга, у них одинаковые пластилиновые мысли.
За стёклами ресторана беззвучно двигались фигуры, окружённые полумраком и тонкими многоцветными запахами. Пластилиновый человек заворожённо открыл рот; танец казался тёплым и мягким, ещё мягче, чем всё его тело, и хотелось построить мост, чтобы быть принятым в круг. «Почему я здесь, а они там? Ведь я делал всё для того, чтобы ничем не отличаться от них».
Но всё рассеялось, как волшебство, потерявшее волшебника, и из многоэтажного дома вышла толпа с огромными разрисованными плакатами. Волна подхватила пластилинового человечка и понесла прямиком на главную площадь.
– У тебя нет ни рук, ни ног, но ты можешь кричать, – шепнул новичку длинноногий великан с зонтом. А новичок с радостью согласился, ведь он снова мог быть полезен людям, а главное, находиться рядом с ними и ощущать себя их частью.
«Нет образованию, – изо всех сил кричал пластилиновый, – образование убивает интеллект!»
Пошел дождь, раскрылся зонт, великан обнял крикуна и пообещал его, как следует, вознаградить. А потом попросил закрыть глаза и вдруг снял с него голову. Пластилиновый кусок утратил‑таки способность думать, но у него всё ещё оставалось сердце, он мог чувствовать радость и боль.
В город вошла плавная вечерняя жизнь, зажглись фонари, загрохотали каблуки. Всё вокруг казалось пошлым и наивным одновременно. Фальшь и истина, ложь и правда переплелись в единство и принялись целоваться в углу. Часть поцелуя досталась и пластилиновому, в сердце затыкали заржавленные иглы. Барышня в лиловой шляпке погладила бедняжку по спине.
– Ты любишь меня, дорогой? Любишь ли ты меня так же, как я люблю тебя?
И тогда пластилиновый комочек с громко бьющимся сердечком теснее прижался к исцелительнице, поверив в искренность красивых слов. Насладившись мягкостью пластилинового тела, она вырвала из него горячее окровавленное сердце.
Чуть выше фонарей зажигались звёзды, яркие, изящные, мудрые. Если дольше, чем обычно, наблюдать за переплетениями созвездий, можно совершенно точно назвать их живыми. Не бояться, что ошибся, потому что это единственное НЕ заблуждение из цепи заблуждений, небо не знает насмешек над истиной и правдой. Звёзды играют, танцуют, живут и надеются, что кто‑нибудь в этом пластилиновом мире выглянет из окна, посмотрит наверх и, втянув запах новорождённой ночи, прикрыв глаза от восторженного наслаждения, зазвучит: «Я живой».
Несуществующий диагноз
Кап‑кап. Чёртов кран! Когда же его закрутят эти большие красные руки? Кап‑кап‑кап. Жутко действует на нервы. Медленно поворачиваю голову. Шея болит. Значит, всё в порядке, значит, тело царапает неврастеническое пробуждение. Неврастеническое пробуждение царапает тело. Раз – и слабо скольжу по грязной простыне. Два – шевелятся пальцы на ногах, – почти счастлив. Три – с трудом разлепляю веки и… четыре – открываю глаза. Широко. Кап‑кап‑кап‑кап. У меня длинные ресницы, – чувствую их кожей. Чувствую, но не вижу. Я не вижу свое лицо вообще. И ты, и ты, и ты – тоже (не видишь). А если мы его не видим, как можем утверждать, что оно есть? Вы скажете, – посмотри в зеркало, и ты поймешь. И я пойму, что ни черта не понял. Зеркало идеализирует человека; и это никакая не глупость, а чистосердечная правда, про которую лгут все зеркала. Твердят, мол, «вы, люди, ничего не понимаете, мы созданы ради истины, во благо ей», а на самом деле ласкают твой бесконечный эгоизм. И если бы я сейчас увидел хотя бы одно зеркало, плюнул бы в своё несуществующее лицо, лицо‑проекцию, пародию на настоящность.
Кап‑кап‑кап‑кап‑кап. Кажется, он безбожно протекает. Оплошность сантехника! Я срываю со своего незнакомого тела огромное, как мутировавший лист, одеяло. Всё тихо. Мне – страшно. Глаза отвратительно‑мерзко болят. Может быть, я ничего не вижу? Страшная догадка подпрыгивает в ошалевшем мозгу, как будто кто‑то натирает виски нашатырным спиртом. (От одного воспоминания об этом запахе вздрагиваю!)
Я неслышно пробираюсь к окну. Провожу пальцами по гладкой поверхности пыльного стекла. Мне кажется, оно не хочет мне подчиняться. В чём дело? Я же никого не целую! Корчась от боли, закрываю глаза. Всё равно от них никакого толку, – я и вправду ничего не вижу. И всё‑таки я знаю, что там за окном. И всё‑таки меня бросает в жар, когда я думаю обо всём только что осознанном. А когда я думаю, хочу обратно. Я хочу вернуться в мой беспамятный мир комы.
Кровавый вечер суетится в объятиях черного плаща, а я всё время спрашиваю… Где я оказываюсь? На какие координаты закинута моя душа? И как их высчитать, как узнать точные цифры? Нужны ли для этого специальные приборы? Или поможет только разум, скептический разум, извечный помощник?.. Я стою у окна, за окном – чей‑то мир, который должен был стать моим. Но этот крошечный кусочек нашей Вселенной, что за окном, что вне моего замкнутого пространства, остаётся для меня космически недоступным. Я его не вижу, я всё осязаю, всё время осязаю, поэтому заработал аллергию на вещи. Вы, конечно, рассмеётесь, мой иронический слушатель, но я говорю правду и ничего кроме.
У меня действительно аллергия на вещи, и если бы это было диагнозом, то называлось бы какой‑нибудь тактиломией, наподобие всяких разных шизофрений. Мои тактильные ощущения обострены, я вижу людей насквозь через молчаливый диалог с теми предметами, к которым они прикасались. Я узнаю миллиарды историй, испытываю боль, ненависть, страсть, страх, становлюсь самой эмоцией, отпечатком оставленной на моих предметах. Я называю их так: «мои предметы». Эгоистично возомнил себя собственником. Но если только я их ощущаю, чьи же они еще? Мне скажут, так не бывает, и я всё выдумываю, я психически болен, неустойчив, агрессивен и что‑то в этом роде. Мне скажут, такой болезни с причудливым названием «тактиломия» не существует, а значит, и я не существую, потому что пациент без диагноза – это как человек без имени. Вы глубоко заблуждаетесь, я существую. Су‑щес‑тву‑ю. Ведь я всё‑таки мыслю.
Я хотел выбрать себе дом на ощупь. Чтобы было всё по‑теплому и по‑уютному. Чтобы можно было греться у камина