Фукье, «как бык под ярмом сгибавшийся под бременем своих обязанностей», без устали трудился над своим ужасным делом. Он спал в своем кабинете в Серебряной башне, и его вспыльчивый, злой, грозный характер внушал ненависть даже тюремщикам. Робер Вольф, регистратор трибунала, рассказывал, что после издания Прериальского закона[374] Фукье, завтракая с несколькими присяжными, хладнокровно высчитывал, ковыряя в зубах, число жертв, которые должны «отправиться туда». «Надо, чтобы это дело пошло, — говорил он. — Для этой декады требуется не менее четырехсот голов, а для следующей — четыреста пятьдесят». По его расчету, нужно было казнить в среднем пятьдесят-шестьдесят человек в день.
Этот Вольф, занимавший место, благодаря которому он мог все видеть, был честным человеком, и мы можем верить ему. Он оставался всегда умеренным, спокойным, хладнокровно исполняющим свой долг; убеждения его были самые крайние, но искренние. Мне выпала удача во время моей охоты за вещами и людьми времен революции встретиться с внучатым племянником этого секретаря Фукье-Тенвиля. Вольф до глубокой старости сохранил свои убеждения и свои воспоминания — и какие воспоминания! Этот человек, изображенный на миниатюре, хранящейся у его потомков, спокойным, элегантным и холодным, видел вблизи весь ужас революционной драмы. Он жил бок о бок с Фукье, он присутствовал при ежедневной отправке телег с осужденными; его голос, читавший обвинения или называвший имена, леденил ужасом несчастных, предаваемых палачам… Состарившись, он ничего не рассказывал. Иногда к нему приходили старики, бывшие заключенные, которым он тогда оказывал услуги и, может быть, спас от смерти. И они, спустя пятьдесят лет после пережитой опасности, все еще питали к нему благодарность.
Во время процесса, начатого против публичного обвинителя, показания Вольфа были одними из самых тяжелых Он просто рассказал с негодованием честного служаки о скандалах, свидетелем которых был. Он говорил об обвиняемых, которых судили всего несколько минут и, не выслушав их возражений, отправляли на казнь, говорил о равнодушии Фукье-Тенвиля, отпускавшего шутки, затыкавшего рот подсудимым и записывавшего их показания на полях обвинительных актов…
Но ведь для этого-то его и назначили. Удивительно ли, что этот человек, привыкший требовать смерти, стал хладнокровно относиться к своему ужасному ремеслу? Не в этом ли состоит страшное, неотвратимое зло человеческого правосудия? Фукье произносил смертный приговор так же хладнокровно, как в наше время председатель суда определяет месяцы тюремного заключения! Преступление его заключается в том, что он в точности исполнял возложенную на него обязанность, так как от человека, занимавшегося таким ремеслом, смешно было бы ожидать чувствительности и мягкосердечия. Проработав весь день для того, чтобы получить известное количество голов, убедившись, что телеги отправлены, выслушав от вернувшихся оттуда приставов, что все прошло без осложнений, после того как двери Консьержери запирались до следующего дня, Фукье уходил из дворца и шел обедать к своим друзьям. Многих возмущает такое душевное спокойствие… Уж не хотят ли они, чтобы по вечерам он запирался у себя и оплакивал своих жертв? Нет, отвратительным преступлением был сам режим террора, а Фукье-Тенвиль был лишь его покорным орудием, таким же, каким был Сансон, — хотя лично я предпочитаю палача.
Итак, публичный обвинитель, окончив свою работу, уходил в известные дни отдыхать и обедать с друзьями; конечно, обеды эти не были теми оргиями, какими их описывают. Два раза в неделю бывал он на улице Серпент, в доме 6, у некоего Деме, называвшего себя юристом и жившего во втором этаже со своей любовницей, девицей Мартен; в другие дни он ходил через Красный мост в один ресторан, где в хорошую погоду ужинал, сидя в беседке. Всю свою важность он охотно оставлял в трибунале и на этих интимных собраниях являлся веселым собеседником и любезным товарищем. Но я думаю, что все же иногда сотрапезникам его не было ни весело, ни приятно: слишком много призраков реяло над их столом, слишком много мрачных мыслей должно было отягчать их головы и сковывать их разговоры. Один из участников этих обедов рассказывает, что, когда однажды он около полуночи возвращался во дворец с Фукье, тот остановился посередине Нового моста, почувствовал головокружение и, смотря на реку, несколько раз громко повторил: «Она красная! Какая она красная!».
Известно, каков был конец этого рокового человека: настал его черед, и его потащили на тот эшафот, которому он так долго доставлял пищу. По дороге он слышал насмешки и оскорбления громадной толпы народа — той самой толпы, которая в течение трех лет освистывала побежденных. Он оставался спокойным и непроницаемым. Ему пришлось перенести ужасающую пытку: он видел, как скатились в корзину головы пятнадцати его соучастников. Он взошел на платформу последним, и как только его казнили, палач показал его голову толпе, как это было принято делать с важными преступниками.
* * *
Помимо развязки драмы революции, мы интересовались печальной судьбой второстепенных личностей, близких людей Марата, Робеспьера и Дантона. Скажем также несколько слов о том, что сталось с теми, кому Фукье-Тенвиль оставил в наследство одно лишь проклятое и внушающее ужас имя.
Г-н Жорж Лекок, написавший о публичном обвинителе интересную брошюру, говорит в ней лишь о вдове его и одной дочери, а ведь у Фукье-Тенвиля от двух его жен было шестеро детей, из которых пятеро были живы в 1795 году. Все они скрылись. Куда и каким образом? Это неизвестно[375].
Лишь в 1812 году стало возможно узнать кое-что о госпоже Фукье. Она жила в то время на улице Шабане, в доме 9. Дочь ее, Генриетта, получила в Бурже скромное место в лавке, затем вступила компаньонкой в торговое предприятие, вышла замуж и не была счастлива. Умерла она как-то таинственно… возможно, что это было самоубийство.
Прошло несколько лет, и, наконец, после стольких несчастий, после столь бурно прошедшей жизни для госпожи Фукье наступил час вечного покоя. Но перед ним ей пришлось пережить еще много испытаний: одиночество, нищету, голод. Это было в конце 1826 года. Она обратилась с просьбой о помощи к семье мужа; там было несколько родственников, которые могли бы помочь ей. Один из братьев ее мужа, Кантен-Фукье, мог сделать для нее очень мало: он был стариком семидесяти двух лет, калекой после несчастного случая и вынужден был, за неимением средств к жизни, исполнять скромные обязанности секретаря в мэрии Сен-Кантена. Но у него было доброе сердце, и он взялся быть посредником между госпожой Фукье[376] и своими родственниками, а именно: