Сестра Марина оказалась совсем девчушкой, с круглым курносым личиком, лет шестнадцати. Она была одна из трех, кажется, сестер кремлевской больницы, дежуривших у Б.Л. посменно. Марина почему-то все время улыбалась. И с милой, широкой улыбкой сказала нам, что Б.Л. умирает, что все сестры его очень любят, что особенно хорошо он относится к ней, поэтому и попросил ее позвонить нам. «Он сказал, что это секрет!» – смущенно улыбалась девочка.
Марина звонила нам каждый день. Она читала Б.Л. наши коротенькие записочки, передавала его ответы. Иногда даже ночевала у нас, если рано утром ей нужно было идти к Б.Л. на дежурство. Мы провожали ее до ворот, а сами дожидались выхода сменившейся сестры, уже предупрежденной Мариной о всех наших сложных взаимоотношениях, и та, лишь отойдя от дачи на почтительное расстояние, решалась заговорить и рассказать, как прошла ночь.
Мы уже знали, что все, что конец. Что уже были кровавые рвоты, потери сознания, что уже доставлена на дачу кислородная палатка. Рентгеновскую установку привезли за несколько дней до смерти. Открылась картина полного ракового поражения легкого, всюду метастазы. От легкого была и эта боль в плече и лопатке.
Через несколько дней мы провожали к Б.Л. приехавшую из Тарусы Алю Эфрон. Она пользовалась правом старого друга, по этому праву могла прийти и спросить обо всем. Был самый конец мая, переделкинские палисадники заливала бьющая через заборы сирень, вечернее солнце пригревало овраг, и никогда еще этот пейзаж – и «озеро, лежащее как блюдо», и разноцветная, как будто игрушечная церковь, позолоченная косыми его лучами, – не казался нам таким прекрасным и таким обезнадеживающим.
Аля пробыла на даче недолго. Да, она видела и Табидзе, и Зинаиду Николаевну, которая что-то стирала и даже не повернулась к ней. Говорила Табидзе: «Это рак. Надеяться можно только на чудо. Но это человек чудес, поэтому ни у кого из нас не опускаются руки. Очаг – в легких, но метастазы уже в желудке. Гемоглобин очень низкий и постоянно падает… Почти все время на морфии, поэтому очень много спит…»
Аля излагала все это спокойно и неторопливо, от ее стоицизма все во мне леденело – ведь я знала и по рассказам Б.Л., и по ее письмам к нему (из Туруханска), которые он приносил нам, что значит для нее эта дружба. Право же, как я хотела, для нее же, чтобы она плакала, как умела истерически отчаянно плакать мама.
Бредем на станцию, чтобы опять ехать в Москву. Зачем? Челночное снование давало какую-то разрядку. Проходим мимо кладбища, где уже стоит «казенной землемершею» смерть.
Мы с мамой немного отстаем, и она вдруг шепчет, горячо, как в бреду: «А я не верю, Ирка, все равно не верю, мне снился сон – ветка яблони, солнце, и птица начинает петь… Все будет хорошо, он не от морфия спит, просто он вообще отсыпается… Марина говорила, что вчера ел клубнику…»
В ночь на 31 мая мама, Марина и Митя ночевали в Переделкине, чтобы рано утром пойти, как обычно, встречать дежурившую в эту ночь Марфу Кузьминичну. Марина познакомила нас и с другими сестрами. Особенно понравилась мне Марфа Кузьминична. Это была толстенькая, очень симпатичная женщина с большим чувством собственного достоинства, бывшая фронтовичка. У нее на руках и умер Б. Л. Она закрыла ему глаза. Меня поразило, что Марфа Кузьминична, всего перевидавшая на фронте, сказала, что мало у кого встречалась такая выдержка, такое присутствие духа в последние часы, как у Б. Л. Она поражалась его терпению.
А ведь его мнительность обычно была у нас предметом шуток (на которые он всегда очень обижался). Я помню, как он всех просто извел, когда у него на ноге завелся какой-то грибок. Однажды что-то случилось с кожей на лице – он не мог бриться, умываться, – отчаяние его не поддавалось описанию: «Ирочка, ты добрая девочка, но не доказывай этого, не целуй меня, пожалуйста! Олюша, как я вам должен быть отвратителен!»
Мы с Жоржем в этот день были в Москве. Молча, в каком-то оцепенении просидели несколько часов. Не было сил ни говорить, ни разойтись. Часов в одиннадцать Жорж ушел к себе в общежитие на Ленинские горы. Я легла, но спать не могла. Наугад раскрыла Библию – по той строке, которая сразу бросилась в глаза, поняла, что все. Все уже кончилось.
Однажды Марфа Кузьминична сказала Б.Л.: «Что-то я ваших произведений не читала. Только несколько стихотворений». – «И не надо, не читайте. Это все ерунда. У меня есть другие, не напечатанные здесь». «Что мне сделать для вас? – спросил Б.Л. у нее после того, как прошел очень сильный приступ. – Я не могу броситься вам в объятия, упасть перед вами на колени – вы же видите, что не могу. Я уже почувствовал дыхание того мира, а вы меня вернули. Когда я поправлюсь, я не буду писать ни о политике, ни об искусстве. Я напишу о вашем труде сестер. О да, вы труженицы. В мире так много запутанности, всякая деятельность так осложнена и затруднена, а здесь она так открыто благородна, так неподдельна и бескорыстна. Вот об этом я буду писать». «Марфа Кузьминична, вас, наверное, не баловала жизнь. Но у вас доброе сердце, и вы такая властная, честолюбивая, вы все можете сделать, если захотите. О, если бы вы «ее» узнали, вы не стали бы меня осуждать». «У меня двойная жизнь. Была ли у вас когда-нибудь двойная жизнь?»
«Ничего, лет пять пошумят и признают». «О Марфа Кузьминична, вы не знаете, у меня есть такие окольные пути, есть друзья, которые все могут для меня сделать, озолотить». – «Да зачем вам золото, Б.Л.? Вы сами золото, поправитесь – и никакого золота не надо». – «Да, да, вы меня поняли».
«Разве можно вулкан залить глотком воды?» В последний день перед последним переливанием крови сказал, глядя на приготовления: «Вы похожи на тибетских лам у жертвенников».
«Болезнь сделала меня безразличным. Я вам даже улыбнуться не могу».
Утром меня разбудил звонок, и голос ныне покойного В. Бугаевского произнес только одну фразу: «Когда это случилось?» А я, делая вид, что не понимаю, переспросила: «Инфаркт? Восьмого». – «Да нет же, сейчас в Гослит звонил Голосовкер из Дома творчества, сказал, что Б.Л. сегодня в половине двенадцатого ночи умер».
Был уже десятый час утра. Я бегала в одной рубашке по квартире и не знала, что делать. Как будто сейчас можно было что-то делать! Пришла Аля Эфрон. Она тоже всегда считала, что в таких случаях надо что-то делать – только не сидеть на месте.
Мы решили немедленно взять такси и поехать в Переделкино, чтобы быть с мамой. Выходя, столкнулись с ней в дверях – она приехала вместе с Мариной и Митей. Зачем? Оказывается, тоже надо было что-то делать, и это дело – быть со мной, сообщить мне. Мать была спокойней, чем я ожидала. Она плакала (но истерики не было), все время только повторяла: «А говорили, что он изменился, постарел. Неправда! Неправда! Он такой же, молодой, теплый, красивый…» Словно споря с кем-то невидимым, твердила с ожесточением: «Неправда, неправда!»
Марина мне все рассказала. Это было почти как в романе «Доктор Живаго» – прощание Лары с мертвым Юрием Андреевичем. Часов в шесть утра мама с Мариной и Митя уже были около дачи, у сложенных штабелями щитов – снежных заслонов. Сестры сменялись обычно в восемь, а тут вдруг дежурная вышла из дома почти сразу же после их прихода и, не дожидаясь смены, двинулась на станцию. И тогда мама пошла в дом, порог которого ни разу в жизни не переступала. Она поднялась на крыльцо, открыла дверь – никого не было. Она пошла по коридору, и тут ее встретила Татьяна Матвеевна, домработница Пастернаков. Б.Л. ее очень любил, а она его – без памяти, несмотря на крайнюю внешнюю суровость, с которой проявляла свои чувства. Она провела маму к Б.Л., и там мама оставалась с ним, наверное, с полчаса. В комнату никто не зашел. Они простились. Митя и Марина ждали за воротами.