то, чтобы в этом убедиться, я даже сходил в библиотеку и проверил слово — Orcinus orca, которое он мне написал на клочке бумаги, навсегда запомнил: Orcinus orca, я тогда еще подумал: что-то поэтическое, латинская античная поэзия, — а это оказалось «косатка». Я вообще с трудом его понимал, у него был такой противный польский акцент, а когда понял, то пошел к стаффам и сказал, что он, кажется, свихнулся, стучит, сам с собой разговаривает, с ним невозможно жить! И меня перевели на сушу. Как я был счастлив — наконец-то! Твердая земля под ногами — не качает, не мутит. Я так был счастлив. Я даже мысленно поблагодарил его. А он остался на корабле и два года на нем прожил, один в каюте, писал стихи, смешанные из всевозможных языков, которые он слышал на корабле, утверждал, что это стихи, которые ему диктует во сне корабль, он его слушает, по-моему, сборник так и назывался — Norrana, как тот корабль, да, точно, вспомнил, так он его и назвал, еще он делал какие-то безумные представления, странно, что в эти постановки впрягались датчане, они участвовали в его театре. Так вот, сам никогда в цирк не вступай и других не втягивай, а если уж влез, то не рассказывай — стыдно все это! Это даже хуже, чем просто стать бомжом. Потому что бомж никому не мешает, ходит себе, бутылки собирает. А вот такие «артисты», — он брезгливо скривил губы, — только жизнь другим отравляют. — Я спросил, что стало с тем поляком (я подумал, что поляк подходил под описание «артиста», который исполнял роль русского матроса: роль состояла в том, что русский матрос выпивал бутылку настоящей водки — ее давали попробовать в первом ряду зрителям — и потом, разбив ее, он танцевал стриптиз босиком на битом стекле, — поляк долго не выдержал, и теперь я его заменял). — Он так и живет, наверное, в каком-нибудь общежитии. Не знаю. Во всяком случае, когда я приходил в порт, Norrana стояла, и я его видел на палубе. Он улыбался и мне помахал, как ни в чем не бывало, кажется, он мне обрадовался, что-то кричал с палубы, я ему в ответ махнул, но я не был счастлив видеть — ни его, ни этот чертов корабль. Ох, намучился я там! Зато он пробился. Пишет рассказы, стихи, пьесы — его ставят и печатают. Вот так! Странно, но… факт. Прошло десять лет, только тогда его начали замечать, его стихи стали переводить, о нем заговорили с уважением… Но прежде чем на тебя обратят внимание, пять лет придется во все инстанции писать и звонить каждый день! Лучше всего что-то черкнуть в газете, какую-нибудь статью, и подписаться поэтом или писателем. Тогда тебя начнут спрашивать: а почему ты так подписался? Ты ответишь: потому что я — писатель. Тебя спросят: а что ты написал? И ты скажешь: пока ничего, но — пишу. Пять лет так будешь всем сверлить мозги, они сами попросят издателей тебя издать, чтобы это прекратилось. Да, надо, надо о себе сообщать: написал книгу, нарисовал картину, проглотил яйцо в скорлупе и снес расписным под Пасху! Пять лет звонить в колокола, расклеивать листовки, раздавать прохожим на Пешеходке буклеты. Поверь мне! Пять лет — минимум. Всем о себе напоминать, даже самым ненужным людям, которых не знаешь, просто пассажирам в автобусе — всем сообщать, всем докладывать… Чем чаще ты говоришь каждому одно и то же, тем большего в Дании ты можешь достичь. Уверяю тебя! Каждый день одно и то же! Без устали! И тогда тебя начнут замечать. Тогда тебя начнут различать, признавать, и очень скоро ты станешь известным. Тверди изо дня в день, и к твоим словам начнут прислушиваться. О тебе заговорят. Все наладится, все образуется… В этой стране необходимо как можно чаще говорить одно то же и не менять точку зрения. Не дай Бог! Это точно. Не отклоняться ни на градус! Носить при себе в кармане штангенциркуль, астролябию, уровень, Библию, Киркегора, что угодно! Только не сбиваться с курса. А так легко сбиться… Ну, ты как никто сам знаешь…
На следующий день — я написал три длинных письма (чтение писем матери отложил на потом, спрятал во внутренний карман) — мы опохмелились пивком, и он потащил меня в дешевую кантину, это была обычная столовая, где питались беженцы и бомжи; он показал мне гавань и причал, где стояло легендарное исландское судно Norrena, а позже, в девяностые, там стояло другое судно, «Европа», на котором разместили тысячу боснийских беженцев. Мы долго шли по набережной, а затем вдоль пристани. Возле кантины валялась какая-то груда хлама.
— О, и философ здесь! — воскликнул мой дядя. Я подумал, что это бродягу возле дверей он называет философом, но это оказалась собака, сенбернар, которая лежала, раскинув лапы, возле входа в столовую, нам пришлось обойти пса. — Это собака местного философа, нищего датчанина, который питается тут, — с брезгливостью сказал мой дядя. — Ну, надо же, оба они все еще живы. И собака, и философ. Значит, и поляк где-то рядом, — дядя повел носом, будто принюхиваясь. — Философ и поляк много курили вместе, поляк читал свои стиховины, а философ порол чушь о естественных энергоресурсах. Он был марксист или черт знает кто. Я даже с ним дружил немного, когда поляка рядом не было, философ казался сносным, мы пили в парке пиво вместе пару раз, но я быстро понял, что это за болото. Оно засасывает, и потом ты оказываешься на койке в дурке и всю жизнь лежишь, как тот сумасшедший у Гоголя, и ты думаешь, думаешь, и тебе кажется, что ты думаешь что-то стоящее, тогда как это просто бред о каких-нибудь энергоресурсах, что-нибудь несбыточное, понимаешь?
В кантине он есть не стал, а я сразу заказал себе плов, показал мою «голубую карту», и для меня была необычайная скидка. Я предложил дяде взять хотя бы сока, но он надменно пошевелил усами и отказался.
— Я могу и так купить, но я не буду, — сказал он, — даже если я возьму тут все по полной цене, выйдет в три раза дешевле, чем в каком-нибудь Hard Rock Cafe, не говоря уже о Herzegovina… Ты, наверное, не знаешь такого ресторана.
Я сказал, что прекрасно знаю, и тут же наплел, будто мы с Хануманом обедали там в течение месяца, потому что наш знакомый, у которого мы проживали во Фридрихcхавне, якобы был другом хозяина «Герцеговины», что была полная чушь, но