Нам наших мертвых не видать до Страшного Суда, Пока прочна оград закатных медь
…Ежели за время, что пройдет от дня Святой Люции до рождественского сочельника, из девяти деревьев — липа, береза, орешник, верба, ольха, бук, ель, терновник, клён — сделать стул, каждый день работая понемногу, да взять его тайком на заутреню, да сесть на него — увидишь то, что скрыто от других: женщин, которые преклоняют колена, повернувшись спиной к алтарю. Это и есть ведьмы…
«Мне не нужен такой стул, — тупо подумал я. — Я и так всё вижу».
Правильнее сказать — я не видел ничего. И в ушах будто что-то плескалось. В ноздри бил запах дыма и копоти, пахло мокрым зверем.
— Изумруд способствует умножению ума, — сказал кто-то у меня над ухом писклявым голоском. Я попытался открыть глаза, и с третьей попытки у меня получилось.
Прямо на груди у меня сидел Непослушный и заунывно читал некий список, написанный на узкой белой бумажке.
— Это чек из хлебного, — опознал я бумажку. — Они что, теперь записывают на них Книгу тайн?
Мышонок посмотрел на меня подавленно.
— Изумруд — камень неба и небесного руководства, он даёт советы точные и недвусмысленные… — продолжил он.
— Ты пил? — шёпотом спросил я. За столом шёл оживлённый спор, кто-то считал «Один, два… девять не выходит».
— У нас был пир, Сминтеевы таинства, — сказал он мышиным шёпотом.
— С ума сойти, — прошептал я.
— Так и бывает, — заверил меня Непослушный. — Одна, две, ну три мыши срываются. Всегда.
— Ну и? — заинтересованно спросил я.
— А затем ворвался, он. Дудочник… — пискнул мышонок. — И всех пленил… Мы принесли тебя сюда, а теперь должны открыть некую дверь.
— Это какое-то Буратино, — мрачно сказал я. — А что это у меня из ушей капает?
— Кровь, — слабея от страха заявил мышонок. — Вы так дрались!
— Надо же, — удивился я. — А я ничего не помню.
— Скажи спасибо, что дышишь, — сказала кажущаяся мне огромной Неля. — Мы тушили шторы компотом. А графин всё равно полный. Давай я помогу тебе встать.
И мы поплелись к столу. Внизу мыши следовали за нами серым печальным пятном.
— Я заберу только его, только его одного, — сказал Дудочник, Халлекин, Северный ветер, раздувая ноздри и выпячивая подбородок. — Вы будете плакать недолго, ведь он ещё маленький, и вообще — его даже не должно было быть… Вы, Хозяйка даже не знаете, чего лишаетесь. И… и что будет, если он останется!
Я опустился на тахту. Кузина Сусанна подула мне в лицо, боль покружилась перед глазами маленькой белой кометой и исчезла.
— Благодарствуйте, — шепнул я. Кузина кивнула, её парик съехал назад.
В речи Гостя появились визгливые нотки.
— В обмен только на него одного, я могу вернуть вам всех, всех! Вы слышите?! Вы не знаете, от чего вы отказываетесь…
Из причёски его выбилась длинная прядь и свесилась на лоб, скручиваясь в тугой локон.
«Рождённый в год Быка», — подумал я.
Чудовищно болели руки — левую я не чувствовал вовсе — сплошной холод.
Гость взял со стола флейту и дунул в иной её конец. В звуке, пронёсшемся по кухне, не было ничего от музыки — думаю, так звучит сама Смерть. Был слышен и шёпот рта, засыпанного кладбищенской глиной, и хлопотливый шум вороньих крыл, и свист ветра на полях всех битв мира, и плач, и крик, крик душ, идущих вслед за не знающим преград Жнецом…
Тётя Зоня мягкой и податливой грудой свалилась на пол, сильно стукнувшись о паркет головой. Яна упала на колени рядом.
— Мама! Мама!!! Мамоцка, — сквозь крупно брызгающие слёзы кричала она. — Оцнись! Фто ш тобой? Мне штрашно…
— Так и должно быть, так и должно, — неторопливо произнёс Всадник, глядя на ползающую вокруг тёти Зони Яну, и дунул в флейту ещё раз. Мыши серым скорбным скопищем поплелись к двери.
Дверь в кухню медленно отворилась… в обратную сторону. Кузина Сусанна отъехала на стуле к тахте и поползла по ней, пока не упёрлась спиной в стену. Бабушка, наоборот, встала спиной к двери пенала, к той самой, на которой вновь алели отпечатки рук — моих, перепачканных кровью. Она склонила голову, и волосы упали ей на лицо. А флейта всё взывала к тем долинам, что только называются Покоем.
В дверной проём, странно искажённый звуками Зова, по одному стали входить Гости, иные Гости. Ожидаемые. Из тех, что оставляют отпечатки на муке под скатертью и греются у ноябрьских свечей на холмиках и в корзинках с клубками шерсти на окнах, в Дзяды. От живых их отличало полное отсутствие теней и постоянно ускользающий взгляд. Бабушка подняла голову и поднесла обе руки ко рту — ведь под сень отчаянно мигающего абажура, к тем же стенам, под те же звёзды на затянутом дымом небе вернулись её дети. Шестеро. Утраченных навсегда. Флейта подарила им голос…
— Мама… — шелестели призраки — …Мама… Мамуся.
Четверо сыновей, забранных войной, и дочь, что была убита после… после… после.
Её мальчики — так и не ставшие по настоящему взрослыми. И мой отец, самый младший из братьев, но выглядящий старше всех, разбившийся на скользком ноябрьском шоссе почти двенадцать лет назад. Я смотрел на него — очень бледного и зеленоглазого, со следами крови на лбу и швом на горле. Над губами, силившимися улыбнуться или хотя бы вспомнить, что такое улыбка, виднелась родинка. Мушка роковая…
Он смотрел на меня — очень бледного, с подбитым зелёным глазом и капающей из ушей кровью.
Я помахал рукой. С ними лучше не разговаривать. Им запрещено говорить прямо.
Даже тем, кто может говорить. Кто знает, какой ценой куплен этот Дар…
— Трудно быть Ниобой? — спросил Гость, — а, богоравная? И вы не скажете ни слова родным детям? Вот ведь, воистину — камень!
Призраки подошли поближе и попытались коснуться бабушкиных рук.
— Мама, — шептала навсегда двадцатитрёхлетняя Юля, — там такой холод, такой холод, но красивые звёзды, мама. Гораздо больше чем здесь… И сирень цветёт жёлтым, как одуванчик, не поверишь. И птиц так много — все ручные. Они сияют, мама. Мы пили там сладкую воду, прямо из реки, а от неё хотелось спать. Почему нам так трудно говорить с тобой, мама? Ты что, никогда нас не слышишь?