– Гениальная идея! – немедленно согласилась спутница моей жизни.
Она, как и все интеллигентные женщины той эпохи, мечтала если уж не о квартире, то хотя бы о некоем ее подобии.
Как это ни удивительно, но ровно через неделю мы уже воздвигли фанерную стену с фанерной дверцей. Обе комнаты (назовем их так) были окрашены клеевой краской, потолки оштукатурены, оконные рамы побелены. В спальной поместились ореховая тумба с трельяжиком и полуторный матрац, покрытый цветастым украинским ковром, а в столовой-кабинете – «боярские» толстоногие табуреты, скамья и стол. Все это из мореного дуба, кустарного олонецкого производства.
До сих пор я не могу понять, откуда у нас взялись деньги на такую потрясающую обстановку и на такой грандиозный ремонт. Ведь и сейчас, через тридцать восемь лет, спутница моей жизни, давным-давно ставшая заслуженной и орденоносной, с гордостью сообщает: «Вы знаете, я себе построила демисезонное пальто!»
Подруги и приятельницы, появляясь в нашей новой квартире, всплескивали руками:
– Ах!..
А мужчины баритонили и басили:
– Ну прямо кремлевские палаты шестнадцатого века!
– Ничего, Нюшка, не поделаешь, – сказал я. – Раз уж мы с тобой закатили себе такие боярские палаты, придется теперь и новоселье боярское закатывать.
– Это мысль!
– Значит, закатим?
– Закатим!
Сказано – сделано. Дня через три я уже говорил с Литовцевой по телефону.
– Итак, Ниночка, ждем.
– Спасибо, Толя. Явимся. Ровно в семь. Василий Ивано вич теперь ложится спать в десять. Профессора велели.
Я слегка ехидничаю:
– А если он занят в спектакле?
– Василий Иванович теперь два раза в месяц играет. Ролей-то нет. Не дают.
– Что ж, приходите в семь. Время детское. Самое подходящее для нашей компании. Ребеночек Оленька Пыжова тоже в семь явится.
– Очень приятно. Давно не виделись. Только вчера у нас до глубокой ночи проторчала. Всему дому спать не давала.
– Когда же выкатилась?
– Да разве она выкатится сама! Я ее, нахалку, выкатила. Половина двенадцатого.
– Вот беда! Так, может, ее не звать?
– Да как же ты ее, хулиганку, не позовешь? Сама придет. Носом почует новоселье. Зови уж, зови. Обязательно, Толя, позови.
– Слушаюсь.
В сердце у Литовцевой, в ее большом сердце, Ольга Пыжова прочно заняла третье место: на первом, конечно, был Василий Иванович, на втором – сын Дима, на третьем – она.
– И прими, Толя, во внимание, что Василий Иванович на строгой диете. Почти ничего не ест. Велели худеть.
– Ладно. Буду морить его голодом. И тебя заодно.
– Мори, мори. Благодарна тебе буду. Еще одно условие, самое решительное: чтоб водкой и не пахло.
– Что-то плохо тебя слышу, Ниночка. Повтори.
– Чтоб водкой в доме и не пахло.
– Опять ничего не понял.
– Да ты, мой друг, на ухо туговат стал.
– Вчера надуло.
– Кто тебя надул? Кто? Шершеневич?
– Нет, ветер.
Она сочувствовала:
– Ах ты Господи!
И с удручающим упорством повторила:
– Чтоб водкой в доме…
– Что? Как? Громче, Нина. Громче. Она стала кричать вовсю, что есть духу.
– Не слышу, Ниночка, не слышу.
– Ах, ты не слышишь?.. Ну тогда и приглашай своих Та ировых, а мы с Василием Ивановичем не придем.
Я прикрыл ладонью черную пасть телефонной трубки:
– Кошмар, Нюшка!.. Чтоб ни одной рюмки на столе. Чтоб водкой и не пахло.
Никритина глубоко вздохнула.
А из черного уха несется пронзительный вой и свист. Это Литовцева дула в трубку, решив, что телефон испортился.
– Ты меня слышишь, Толя? Слышишь?
– Увы! Слышу.
– Даешь слово?
– Вынужден. А пивка можно?
– Боже упаси! Никаких пив! Голос у меня стал жалобным:
– Так у нас раки будут.
– Раки? Небось маленькие? Еще подавишься.
– Нет, довольно крупные.
– Будем запивать ваших раков лимонадом. Купи несколько бутылок. На нашу долю одну.
– Слушаюсь.
– Василию Ивановичу нельзя много пить, а то живот раздувается. Так, значит, ты мне даешь слово?
Отвечаю почти сквозь слезы:
– Дал, дал! Чтоб тебе пусто было!
Вспомнился Тургенев. В 1869 году какой-то французский журнальчик попросил Ивана Сергеевича ответить на несколько вопросов. Среди них был и такой:
«Ваше любимое кушанье и напитки?»
«Беф и шампанское», – бодро ответил наш знаменитый соотечественник.
Через одиннадцать лет журнальчик повторил свою анкету:
«Ваше любимое кушанье?»
«Все, что хорошо переваривается», – с ворчливой стариковской мудростью написал Тургенев.
В институтские годы я горько плакал, дочитывая «Отцы и дети». А теперь, признаюсь, этот коротенький стариковский ответ мне кажется несравненно более драматичным.
Надо сказать, что и другие ответы Ивана Сергеевича были прелестны:
«К какому пороку вы наиболее снисходительны?»
«Ко всем».
«Любимые вами качества у женщины?»
«Восемнадцатилетний возраст!»
Первой к нам явилась Пыжова – половина седьмого. Не переступив порога, начала шуметь:
– Черт знает что такое! Вот гады – ни обед, ни ужин! Какой идиот это выдумал?
– Никритина.
– Что? Я?
– Ах, вредная Мартышка!.. Иди ко мне. Иди немедленно! Я тебя разорву на части!
И женщины нежно целуются. Потом Пыжова целуется и со мной. Актрисам это дозволено. А когда целуются актеры, они под ваши губы подставляют свою щеку. Меня это бесит. Теперь я нашел выход: тоже подставляю щеку. Потремся одна о другую, и все.
– Раздевайся, Ольга.
– При Нюшке?
– Я вам не помешаю. Мне надо раков варить.
– Подожди, вредная!
Пыжова сбрасывает мне на руки пальто.
– Раков-то, по слухам, заготовили четыре сотни?
– Одну.
– Маловато! Но каждый рак, говорят, в пол-аршина?
– Нет, в полтора.
– А ну-ка, милашка. – Она прищелкивает языком. – Пока наши старики не пожаловали, хлопнем по стопочке под рачка.