– Еще бы!.. А ты небось только облизнулся?
– Совершенно верно, Ниночка, облизнулся. Ну, а назавтра с утра опять отправляюсь к Станиславскому репетировать. Стучу в дверь. «Кто там?..» – спрашивает он. Отвечаю: «Это я, Константин Сергеевич. Я… гнусный ремесленник». Ничего. Впустил. И даже хохотал во все горло.
В комнату принесли жидкий чай с лимоном. Нина Николаевна задернула синие суконные гардины и зажгла свет.
Я задал серьезный вопрос:
– Скажи, Вася, а кто тебе больше всех помогал в работе? Вопрос задал общий, но думал так: «Интересно – кто?
Станиславский или Немирович-Данченко?»
Качалов потер подбородок и, подумав, ответил с той же серьезностью:
– Да вот, пожалуй, она, Нина!
И сразу, без паузы, спросил меня:
– Стихи-то новенькие у тебя имеются? Литовцева грозно сверкнула на меня зрачками.
– Кое-что, Вася, имеется, – с невинным видом ответил я.
– Еще бы не иметься! Он же не в носу ковыряет. Вот когда, Василий Иванович, ты окончательно поправишься…
– Сядь, Нина, сядь. Не суетись.
– Да кто ж это суетится? Всегда что-нибудь не то скажешь! – И быстро-быстро заковыляла она из угла в угол.
– Если имеются, так чего молчишь? Выдавай, брат. В это же мгновенье я вскрикнул:
– Ой, не щиплись, Ниночка! Больно. У тебя же не пальцы, а щипчики для маникюра.
Она посмотрела на меня с ненавистью. А я обожал ее. Честное слово.
Качалов величественно улыбался.
– Так вот, друзья мои, я прочту вам всего-навсего семь стихотворений.
– Семь! – ужаснулась мученица своего несносного характера.
– Ну сыпь, брат, – сказал Качалов. – Сыпь. Читай.
И Качалов подпер мягкими ладонями гладко выбритые скулы, словно проутюженные горячим утюгом.
У Нины Николаевны навернулись на глаза слезы:
– Толя, родной, пожалей ты его, старик ведь, только что чуть не умер. Не утомляй ты его своими стихами. Опять температура поднимется, опять сляжет от твоих стихов-то. Я ведь, милый, знаю, какие ты пишешь.
– Помолчи, Нина, не шуми, – сказал Качалов.
– Кто ж это шумит? Только ты, Василий Иванович, один и шумишь. Голос-то как иерихонская труба.
Я объявил:
– «Разговор с Богом о сотворении мира».
– Это что же – поэма? И небось длинная?
– Нет, Ниночка, не поэма.
– Слава Богу!
– Нина-а!.. – зарычал Качалов.
И воцарилась тишина.
Я прочел:
Послушайте, господин чудак,Иже еси на небеси,Ведь этот сотворили вы бардак?Мерси!
– Все? – спросила наша беспокойная подруга.
– Все! – порадовал я ее.
– Следующее, Анатоль! – скомандовал стихолюб.
Где Кухня горя?..Сверху, снизу иль откудаПриносят мне дымящееся блюдо?
– Следующее!
Наплевать мне, что вы красавица.Дело, друг мой, не только в роже.В этот век говорят: «Он мне нравится».А сказать: «Я люблю», – вы не можете.
– Следующее!
– «Судьба или злая хозяйка».
– Так-с.
«Эй, человек, это ты звучишь гордо?»И – в морду! в морду! в морду!
– Следующее!
Я в городе. А как в лесу.И вечный страх в себе несу.«Дружи!»Какой же, к черту, смысл и толк?Я думал: друг, а это волк.«Люби!»И вот хриплю средь ночи я:В моих объятиях змея.
– Следующее!
– Васи-и-лий Иванович… – жалобно пролепетала преданнейшая и мучительнейшая из жен.
– Следующее!
– А может быть, Толя, хватит? И так всю душу вывернул. А я ведь здоровая, у меня воспаления в легких не было.
– Это будет последнее, Ниночка. В две строчки. Вроде как на бис.
– Спасибо тебе, Толя. Большое спасибо.
И я умру, по всей вероятности.Чушь! В жизни бывают и покрупней неприятности.
Василий Иванович взял со стола вечное перо и записную книжку в темно-красном переплете:
– Диктуй, поэт.
И, записав шесть стихотворений, обнял меня:
– Спасибо, брат.
– А у тебя, Вася, есть что-нибудь новенькое?
– Вот, если желаешь – поэма Максимилиана Волошина.
– Этого только не хватало! Ведь она длиннющая!
– Помолчи, Нина.
– Очень, Вася, желаю, – сказал я. – Прочти, сделай милость.
– Ну тебя, бессердечный! Знала бы, не привозила.
– Нина-а-а!
Супруга даже перепугалась. До того это было громоподобно.
И Качалов стал читать из той же записной книжки «Дом поэта». Поэму о коктебельском доме Волошина, где во время гражданской войны находили приют «и красный партизан, и белый офицер».
– Может, Василий Иванович, поставишь термометр? А? Поставь-ка. Поставь. На. Я стряхнула.
– Зачем же ставить-то? Ведь мне сегодня не скучно. Тогда беспокойная наша подруга, расстегнув гипюровую кофточку, поставила термометр себе:
– Наверно, поднялась. И все ты, Анатолий, ты! Зверем был, зверем и остался. Хоть кол на голове теши.
А глаза ее уже светились добротой.
Шопеновский прелюд доносился из салона.
Я показал на толстую рукопись, что лежала на столе:
– Это чье произведение?
– Станиславского. Из новой книги. О работе с актером.
– Интересно?
– Да как тебе сказать… Азбука!
– Ну, пора! И, пожалуйста, Толя, больше ни о чем не спрашивай. Поднимайся-ка, поднимайся! Надо и честь знать.
Зима ушла, стряхнув снег со своих плеч.При царе уже звонили бы великопостные колокола.
Мы обменялись со своим парнем жилплощадью: Кирка перебрался в отремонтированную бывшую ванную комнату, а мы в ту, где он проживал сначала в фибровом чемодане, а потом в кроватке с пестрыми шнурами.
Комната была узкая, длинная, с двумя окнами в двух стенах.
Однажды меня осенило.
– Нюха, – воскликнул я, – а ведь мы можем превратить эту уродину в роскошную квартиру из двух клетушек.