Бестужева, — горох бы тебе стеречи или с огорода вороньё гонять… скрючился, скомсился, злюка, шептун…
Проговорив это второпях, путаясь, точно его прорвало, юноша опять осёкся и бешено, дико захохотал.
— Да уйдём же, матушка! Охмелел он! — шепнул, привстав, Бестужев. — Вишь как дерзостен, сквернословец, шатун…
— Так вы ехать от меня? — вскрикнул, с искажённым лицом вскакивая, незнакомец. — Скоты, звери, гарпии, колдуны! Кровь высосали… Жизни вам, вертограда моего? Злыдни, еретики, — кричал он, поддерживая себя за подбородок. — Я креститель, слышите, дух Иоанна… Трубы, тимпаны, гудцы… Ха-ха! проклинаю… шептуны, скоты! Аз в мире альфа и омега, последний и первый… Виват! Виват!..
— Не могу, не могу! — сказал, бросаясь к двери, Бестужев. — Сил нет; сущеглупый ведь он… видите, видите!..
Екатерина вышла за ним. Подали экипажи. Факелы освещали бледные, встревоженные лица.
— Что? — спросил вполголоса Панин.
— Сверх всякого ожидания… невыносимо! — ответила императрица.
Кареты помчались в том же порядке. Екатерина молчала. Не отзывался и её спутник. Он сопел носом и изредка фыркал, сердясь на Панина, что тот не отвратил от монархини столь неподходящей и лишённой всякой аттенции встречи.
— Так худ? худенек? — вдруг обернувшись к графу, спросила Екатерина.
— О чём, матушка, изволите? — не поняв вопроса и склоняясь к ней, произнёс Бестужев.
— Так ненадёжен мой сын? ненадёжен?.. А знаешь ли, батюшка граф, кого мы с вами только что видели?
Бестужев вздрогнул. В томящей тоске предчувствия, забыв всякий этикет, он ухватил жёсткою, холодною рукой руку императрицы.
— Мы видели бывшего императора Иоанна Антоновича, — проговорила Екатерина, — из Кексгольма нарочно его привозили… Где ж правда? Пятнадцать лет вы, батюшка Алексей Петрович, при покойной императрице, держали кормило власти, и в вашей полной воле была судьба принца… а теперь этого бедняка, нравственно больного, мертвеца, вы, вы, — пощадите! — прочите мне в женихи… в мужья…
После пелловского свидания принца Иоанна вновь отвезли в Шлиссельбург. Панин в таком виде подтвердил его приставам старую инструкцию Елисаветы: «Буде явится столь сильная для освобождения Иванушки рука, что спастись будет не мочно, то арестанта Безымянного — умертвить, а живого — никому в руки не давать».
— Как же с ним долее быть, ваше величество? — спросил Панин Екатерину, отослав это подтверждение.
— Моё мнение: из рук не выпускать, — ответила императрица, — надо его постричь и отвезти в не весьма отдалённый монастырь, где стороннего богомолья мало или вовсе нет, — в муромские леса, в Вологду или в Колу… Впрочем, о сей материи мы ещё поговорим…
XXVII
У НОВОГО ФАВОРИТА, В ШАБОЛОВКЕ
Осень и часть зимы 1762 года Мирович провёл с полком в окрестностях Москвы. К началу 1763 года полк выступил на стоянку к границам Польши, в раскольничьи слободы Черниговской губернии. Свидание с сёстрами не принесло Мировичу утешения. Помочь им он не мог, так как и сам едва перебивался в тяжёлой бедности. В полку тоже ему не везло. Молва о прошлом Мировича, о самовольной отлучке из Шавель и о передрягах с его арестом и допросом в Кронштадте, от которых он спасся лишь протекцией важных патронов, всё-таки сильно вредила его службе. Начальство на него косилось. Товарищи-фрунтовики, от праздно-кутёжной компании которых он теперь держался в стороне, относились к нему холодно или презрительно-враждебно. Он вспоминал недавнее своё положение в числе штабных кенигсбергского губернатора Петра Панина и, замкнувшись в себя, в неисходной тоске, тянул лямку караулов, пеших переходов по глухим, занесённым снегом деревушкам, учений, опять караулов и новых переходов.
Средина февраля застала Мировича в Черниговском наместничестве, в раскольничьей слободе Добрянке. Полк был расположен в ней и возле на винтер-квартирах, а его, с командой, послали к Днепру, в слободу Радули. Здесь, принимая фураж, он провалился на подтаявшем льду, схватив горячку и пролежал у соседнего мельника-слобожанина до начала апреля. Встал от болезни не похожий на себя — страшно исхудалый, слабый, раздражительный и злой на всех и на всё. Его выздоровление совпало с возвратом на Украину тепла и весны.
Яркий луч южного солнца вызвал Мировича на завалинку. Он давно слышал в низенькой тесной избе крики прилётных гусей, журавлей, возгласы чаек, шум и журчание всюду бежавших ручьёв. Его неудержимо манило дохнуть свежею, гулкою в этом шуме и гаме, струёй вешнего воздуха. Он вышел, взглянул…
С береговой кручи, со двора мельника, вдруг перед ним открылся безбрежный, с лесами в виде тёмных островов, голубой, затопивший окрестности Днепр. Правее — белела где-то церковь, левее — через сероглинистый яр, на высоком бугре, с красной крышей, виднелся большой помещичий дом. Весь он потонул в саду. Сад сбегал и по взгорью к речному затону. «Родина, милая родина, — заплакал от радости Мирович. — Вот где истинное счастье, рай! Вот где врачевание сердцу, разбитому в душных городских вертепах! Боже! Недаром я стремился к достоянию предков, недаром во сне и наяву моей душе виднелись родные, привольные долы, холмы, тихие сады. Там — скоплённые в больших городах не люди, а звери; здесь — простой, землю пашущий селянин исполняет завет Бога, природы…»
Оправясь, но ещё всё слабый, Мирович начал спускаться к реке, сидел у Днепра и однажды от берега зашёл в помещичий сад. Имя владельца ему называли, но он, в болезненном равнодушии и рассеянности, не обратил на то внимания. Помнил он только, что речь шла об опальном вельможе, никуда не выезжавшем и целые дни, с книгой или газетой, лежавшем на диване в своём кабинете. Сад окидывался зеленью. Вишни и яблони пышно цвели. Пчёлы гудели на ивах и черёмухах. Кукушка отзывалась в ракитнике. Дятел звонко щёлкал в дупло оголённого, корявого дуба.
Приглядываясь к каждому окинутому первой зеленью кусту, к каждой вырытой у корней и на лужайках свежей норке, к букашке, цветку, Мирович прошёл одну аллею другую. Тепло было, как в мае, напоённый запахом чабреца воздух не шелохнулся. Кое-где виднелись беседки, гроты, мосты. Под огромным, ещё безлистым осокорём, на скамье у обелиска из бледно-зелёного, местного гранита, в старом треуголе, с звездой на епанче, сидел, сгорбившись, с книгой, изжелта-смуглый, задумчивый военный. Мирович приподнял шляпу, хотел пройти мимо и чуть не упал: перед ним был генерал-адъютант покойного императора, бывшая «голубица мира» берлинского ковчега, Андрей Васильич Гудович. Он молча стоял несколько минут.
— Так вы тот самый, тот самый, что тогда? — разглядев его и заторопясь, сквозь слёзы, спросил Андрей Васильич.
Они разговорились. И сколько было говорено! Больше недели пробыл после того Мирович в Радулях и каждый день ходил на прогулку от мельника к Днепру и в цветущий, покрывавшийся пышными уборами сад. Здесь он