— Но она благосклонна к вам, — сказала я, ибо начала уставать от мыслей о комете и замечаний насчет моего скверного пути. — Можете ли вы немного помочь нам, пока матушка больна?
— Разве мы не сделали все, что могли? — спросила Гордийе. — И разве ты не швырнула нам в лицо нашу же щедрость?
— Я глубоко сожалею о своих поступках, — сказала я, и это была правда.
Гордийе, казалось, не слышала.
— Я не понимаю, почему ты так бедна, — говорила она. — Что с твоим ковром? Он должен был наполнить твои руки серебром.
Я собралась ответить, но Гордийе начала отмахиваться, словно прогоняла муху.
— Не знаю даже, зачем говорю с тобой, — сказала она. — Мы уже много раз слышали твои объяснения.
— Но нам приходится просить на еду!
— Знаю, — сказала Гордийе. — Кухарка сказала, что видела тебя возле мясных рядов, попрошайничающую.
Я содрогнулась при мысли о мяснике.
— Мы не ели уже…
— Что значит «просить»? — вдруг перебил Гостахам.
Я попыталась заговорить снова, но Гордийе не дала.
— Да ничего, — резко ответила она.
— Подожди, — сказал Гостахам. — Дай девочке рассказать.
— Почему мы должны слушать? — спросила Гордийе, словно ударила.
Но в этот раз ее наглость вызвала ярость Гостахама.
— Довольно! — взревел он, и Гордийе вдруг стала послушной; меня это потрясло, ведь я никогда прежде не видела, чтобы он осадил ее. — Почему ты не сказала мне, что кухарка видела, как она просит? Ты что, ждешь, чтобы я позволил члену моей семьи голодать?
Гордийе замялась с ответом.
— Я… я забыла, — пискнула она.
Гостахам поглядел на нее и в этот миг словно впервые увидел все ее недостатки написанными на ее лице. Наступило долгое молчание, и теперь у нее не хватало смелости взглянуть на него.
Повернувшись ко мне, Гостахам сказал:
— Что случилось с твоим ковром?
— Я послала ковер голландцу, — отвечала я охрипшим от горя голосом. — Но потом мне пришлось лечить свою челюсть, и когда я пошла разыскивать его, он покинул Иран.
Гостахам вздрогнул; я не могла сказать, при упоминании о моей челюсти или о ковре.
— Он так и не заплатил?
— Нет, — печально сказала я.
— Подлая собака! — с отвращением сказала Гордийе, словно поняла, что отныне должна обращаться со мной добрее, когда видит муж. — Он увез ковры, которые заказал, вскоре после того, как вы с матушкой ушли. Как хорошо, что мы потребовали деньги вперед. Тебе следовало бы сделать то же.
— Конечно, — сказал Гостахам, — ведь эти ференги хватают все, что могут! У них нет чести.
Устав стоять, я переминалась с ноги на ногу.
— Иначе я не попросила бы вас о помощи, — сказала я.
Гостахам взглянул на меня с жалостью и приказал Таги принести свой кошелек.
— Возьми эти деньги, — сказал он, вручая мне небольшой мешочек монет. — Сделай все, что можешь, чтобы вылечить свою матушку.
— Постараюсь больше вас не беспокоить, — сказала я.
— Сочту за большое оскорбление не знать, как дела у тебя и матушки, — ответил Гостахам. — Если будет воля Божья, ты вернешься и расскажешь нам, что на ее щеках расцвели розы.
— Благодарю вас, — сказала я. — Останусь отныне и навсегда вашей слугой.
— Да будет с тобой Господь, — сказала Гордийе, но ледяным голосом.
Гостахам нахмурился.
— Желаю от всей души, — быстро добавила она.
Пока Али-Асгар провожал меня к воротам, я сжимала Гостахамов мешочек, такой тяжелый и надежный, в своем кушаке. Я верила, что он раскаялся в своей суровости ко мне и искал возможности загладить ее. Поэтому он наконец приструнил свою жену, пусть даже и ненадолго.
По пути к Лику Мира я миновала доброго нищего с культей на вершине Четырех Садов и остановилась, чтобы дать ему мелкую монету. Потом пробралась к мясным рядам и отыскала толстого мясника. По случайности я появилась в самом начале последнего призыва к молитве; голос муэдзина, ясный и чистый, плыл через площадь от Пятничной мечети. Он словно очищал меня изнутри.
— Ах! — сказал мясник, завидев меня. Потом шепнул: — Ты на день раньше, чем должны начаться наши наслаждения! Дай мне вытереть руки.
Ногти его чернели запекшейся кровью.
— Не утруждай себя, — шепнула я в ответ. — Вот твои деньги, — громко добавила я, отсчитывая монеты так, чтобы его приказчики могли быть свидетелями оплаты. — Это покроет стоимость мяса и услуги посыльного.
Мясник побагровел от гнева. У него больше не было власти надо мной — я расплатилась. Схватив нож, он принялся рубить баранье сердце.
— Благодаря твоему отличному мясу здоровье моей матушки улучшилось, — сказала я. — Ты был так щедр, дав мне в долг еды.
Мясник помедлил, потом смахнул деньги в свою окровавленную ладонь.
— Ну и повезло же тебе, — прошипел он.
Погромче он ответил:
— Хвала Господу за ее здоровье.
— Хвала, — сказала я.
Чувствовалось, что я только что избежала худшего в своей жизни. Я могла быть рабыней Бога, ковров или даже Гостахама, но не хотела быть снова рабыней чьих-то удовольствий.
Вернувшись в дом Малеке, я накормила семью приготовленным мной мясом, хотя самой Малеке дома еще не было. Все выглядели куда оживленней, чем несколько дней назад, когда были раздраженными от голода. Давуд вполне сносно передвигался по дому. Но самая заметная перемена была в моей матушке. Лихорадка наконец отступила, цвет лица приближался к обычному. Я вознесла хвалу благословенной Фатеме за ее заступничество.
Малеке вернулась очень поздно, с одним лишь ковром на спине и легкой поступью.
— Я продала один! — возвестила она гордо прямо от двери.
Семья, недавно переехавшая в Исфахан, купила его, чтобы убрать свой новый дом. Жена увидела, что узлы Малеке прочны, а цена низка, и сказала ей, что скорее поможет бедной молодой матери, чем богатым торговцам с базара.
Мы дружно и радостно воскликнули:
— Хвала Господу!
Сыновья Малеке радовались блестящим серебряным монетам на ее ладони. В тот вечер, когда Малеке поела, все были так рады, что мы решили устроить «корей». Затопив очаг голубиным пометом, ссыпали угли в большой чугунный сосуд и поставили его под низкий столик. Малеке накинула на него одеяла, наказав мальчикам не притрагиваться к нему ступнями. Собравшись вокруг, мы улеглись под одеяла и согревались блаженным теплом углей. Впервые за много недель мы пили крепкий чай и грызли сахар с шафраном. Малеке гладила кудри детей, пока они не уснули. Давуд шутил, и редкий нынче смех матушки звучал в моих ушах самой прекрасной музыкой.