Как-то в пятницу вечером после посещения Кристофа я села на поезд в Рошфоре и поехала к ней. В смокинге, цилиндре и галстуке-бабочке она исполняла французский вариант попурри на темы лучших песен Дитрих каким-то слащавым, дребезжащим и на удивление детским голоском. Она была примерно моей ровесницей и жила одна в квартирке на улице Делямбр, откуда из окна у нее открывался вид на панель, где она начинала свою трудовую деятельность.
Проституцией она больше не промышляла, она мне это подтвердила, да и к чему ей врать? У нее был безмятежный вид, похоже, она действительно завязала с прошлым. До Дитрих ей, конечно, было далеко, но она была очень красивой совсем в другом стиле, гораздо красивее, чем сама себя считала. Она так и не получила свои заработанные деньги – Мадам так все подсчитала, что ей ничего не осталось. Но она о них и думать забыла. Она и вправду завязала. Каждый вечер и в воскресенье утром она выступала в свете прожекторов, именно об этом она и мечтала в семнадцать лет, включая сигарету в мундштуке.
У меня был диктофон. В течение трех дней она проводила со мной все свое свободное от сцены время. Я честно расшифровала то, что она мне рассказала, стараясь сохранить ее язык, как впрочем, я это сделала со всеми остальными. Нужно только отметить, что она не выказала особого удивления, когда узнала, что тот, кого она называла Тони, еще жив.
Расставались мы после нашей последней встречи в зале кабаре – пустом, освещенном единственной лампой. Она не сняла смокинга. Немного выпила. На глазах навернулись слезы усталости. Она хотела, чтобы я что-то передала узнику, но не знала, как сказать. Наконец она пожала плечами и сделала рукой жест, означавший «Пусть все катится к черту». Она поцеловала меня, и я ушла.
Когда назавтра я вернулась в Сен-Жюльен, меня ждало письмо от Иоко. Сорок пять страниц, напечатанных на машинке через один интервал на французском, которого у меня не хватило духу править, во-первых, из-за недостатка времени, а во-вторых, потому, что маленькая японка, видимо, старалась изо всех сил. Но даже если судья взглянет на ее сочинение хотя бы одним глазом, оно убедит его больше, чем красивые фразы моих свидетелей, в искренности показаний, и он, не колеблясь, приобщит их к делу.
Еще через несколько дней пришло домашнее задание на каникулы от Эммы. Она вышла замуж второй раз за врача из Драгиньяна и воспитывала двоих малышей. У нее был мелкий, но очень четкий почерк чертежницы. Она надеялась, что я не буду просить ее присутствовать на суде.
Здесь я должна признаться в допущенной мною ошибке в ту ночь, когда я обратилась ко всем этим женщинам за помощью. Среди прочих нелепиц обвинение апеллировало какими-то фантастическим суммами, которые Кристоф якобы заработал на спекуляциях и хранил где-то за границей. Мне же показалось важным или даже – употребим более точное слово – самым главным – сконцентрировать внимание на наследстве, которое он получил от бабушки. Он лично в феврале в Марселе в присутствии нотариуса подписал дарственную. Но говорить об этом отказывался. Нетрудно было догадаться, что все получит Констанс, если случится непоправимое, но мне показалось довольно тонким ходом расспросить на этот счет моих корреспонденток. Прежде всего, чтобы узнать больше, но также, должна признаться, чтобы заинтересовать тех, кто не будет уверен, стоит ли мне отвечать.
В конце письма Эмма не преминула задеть меня, сочтя мой вопрос «оскорбительным». Когда же я рассказала об этом Кристофу, он просто назвал меня безмозглой дурой.
Приближался август. Дженифер Маккина по прозвищу Толедо написала мне по-английски из Нью-Мексико, а Эвелин Андреи слово в слово перевела письмо. Отсидев три месяца в заключении в этом штате за «серьезную оплошность» в отношении американских военно-морских сил, бывшая медсестра вышла замуж за хозяина закусочной для автомобилистов под названием «Дубы-близнецы», где работала официанткой. Меньше года назад Кристоф бросил ее среди виноградников на севере Бирмы, хотя, как оказалось, неподалеку от британского гарнизона, но она говорила об этом так, словно с тех пор прошла целая жизнь. Что правда, то правда – люди по-разному ощущают ход времени.
И наконец, Эвелин Андреи сумела разыскать Зозо, которая не жила ни по адресу, ни в городе, указанном в деле. Этот колониальный цветок теперь украшала собой панели Довиля. Она оказалась дальновиднее Белинды и ушла из «Червонной дамы» до того, как Мадам произвела с ней расчет по своим правилам, пожертвовала свои десятилетние сбережения, чтобы выкупить себя у своего сутенера, оплатить его расходы, чтобы он получил свою долю у содержательницы заведения и, выплатив все долги, в конце оккупации и во время освобождения Нормандии снимала сливки, обслуживая военную элиту: не только немцев, но и американцев, предоставив и тем и другим бесценную возможность сохранять безукоризненно чистое сознание, когда они предавались своей непреодолимой страсти к цветным женщинам.
Эвелин прыгнула в поезд и три часа общалась с ней на гостиничном пляже, прячась от проливного дождя под огромным зонтом. Разумеется, нет слов, чтобы передать ее изумление, когда перед ней предстало грациозное существо с лилейно-белой кожей. Позднее по телефону она предупреждала меня об этом так осторожно и издалека, что я вообразила самое страшное, например, что умерла моя мать. В результате непонятной недосказанности, которые случаются чаще, чем можно себе представить, ни одна деталь в этом толстенном деле не указывала на то, что Зозо была белой. Разумеется, она сыграла в этой истории трудную, но второстепенную роль, но почему же тогда Каролина и Белинда обе упоминали это имя по несколько раз?
Эвелин Андреи, которая не совсем оправилась от этого потрясения, прежде чем записать ее болтовню, передала ей содержание показаний ее бывшей товарки, чем, вероятно, совершила ошибку, но как знать? Их рассказы полностью противоречат друг другу, и мы были вынуждены признать, что одна из гетер все придумала. Но какая из двух?
Зозо я не видела, я видела Белинду. Я знаю, что Белинда говорила искренне, по крайней мере, о главном. С другой стороны, привычка каждый божий день в течение многих лет мазать себя с ног до головы черной краской не свидетельствует о чистосердечии. Но Эвелин видела Зозо. Она тоже не сомневается, что та говорит искренне. И должна признаться, что когда слушаешь запись их беседы, несмотря на ужасный шум дождя, который барабанил по зонтику, голос лже-негритянки звучит так правдиво и время от времени так горячо, что я просто теряюсь в догадках.
Мне могут сказать, что я пытаюсь утонуть в стакане воды, что Кристоф, черт возьми, здесь под боком и должен сам все разъяснить. Разве что слово «разъяснить», что понятно, в его ситуации показалось ему неудачным, и он ответил мне:
– Зозо сказала то, что должна была сказать, Белинда – тоже. Если та или другая, а может, и обе вместе не поленились пошевелить мозгами и подготовиться к разговору, то вовсе не для того, чтобы навредить мне, и я не стану раскрывать карты. Я также не выдам ни Ляжку, ни Толедо, ни любую из них, если ты попросишь. Все они спасали меня в тот момент, когда я больше всего на свете нуждался в их помощи. Для меня это святое!
Помню, я сидела на краю его кровати, а он стоял рядом. Он увидел, что у меня появились слезы. Обнял меня. Нежно сказал: