время принялся за светляков. Вспомнил о своей давней мечте. Светляков этих он отдавал Эдгарду и просил, чтобы тот выпускал их у болот, проезжая мимо.
— Но так, чтобы никто не видел, что это ты, — предупреждал хвостатый. — И если мама… и если отец будут спрашивать обо мне, ты им, прошу, скажи, что потерял меня из виду. Слишком поздно уже всё налаживать. И сам понимаешь, по лезвию хожу, не хватало ещё принести им беду.
— Да, тебе от них лучше держаться подальше, — согласился торговец. — Как и им от тебя. Что ж, в городе и не знают, куда ты делся, стражи болтать не будут, я нем, как могила. Может, и со светляками рисковать не стоит?
— Нет, они пусть будут. Это… как весточка, что я ещё жив, что не забываю о них. Что всё хорошо у меня, мечты сбылись… вот.
— Эх, парень… — только и сказал Эдгард, потрепав хвостатого по голове.
Но было в его голосе столько понимания и участия, что Ковар не сдержался, уткнулся в чужое плечо и трясся долго, пока не выплакал все слёзы. А потом стоял, смущённый, не зная, как поднять глаза.
— Не стыдись, — угадал его мысли Эдгард. — Выпустить пар, знаешь ли, тоже полезно. Иначе можешь сорваться в неподходящий момент, а в нашем деле это опасно. Держись, мальчик, я теперь возлагаю на тебя большие надежды.
Настала зима, завьюжила белым снегом. Хвостатый привык уже, что зимы в городе грязные, и чистая пелена быстро покрывается копотью и подтаивает, но в этот год всё было не так. Хлопья валили с небес, надев на крыши домов тёплые шапки, из-под которых торчали лишь носы труб. Козырьки, карнизы, верхушки заборов — всё изменило свои очертания, сгладилось. Даже дороги не успевали расчищать, порой до середины дня они так и оставались белыми, и по ним осторожно ползли экипажи. Никогда ещё город Пара не был таким светлым.
И Ковар не мог усидеть в мастерской. Каждое утро, пока город ещё только сонно потягивался, открывая глаза, когда зажигались в голубом предутреннем сумраке жёлтые звёзды окон, а на тёплых кухнях грелись кофейники, он надвигал шарф повыше, а шляпу — пониже и брёл, прочерчивая ещё нетронутое полотно бороздами следов. Он был один, и казалось, весь город принадлежал ему.
Позже появлялись и другие прохожие. Рабочие в тёмной одежде спешили к западным кварталам, где принимались уже к этому часу дымить трубы фабрик. В пальто по фигуре, в кокетливых шапочках шли отпирать двери лавок их приветливые работники и работницы. За ними и первые хлопотливые хозяюшки тянулись к рынку, с неизменными корзинками на локте, где на дне белели списки покупок.
Ковар не возражал насчёт прохожих. Так он мог идти, воображая, что один из них, из тех, кто живёт спокойно и свободно, не ожидая, что каждый день может стать последним. И всё-таки ещё сильнее ему нравилось чистое белое одиночество. Потому выходные дни радовали его больше прочих, даруя лишние часы на то, чтобы побыть наедине с собой и с городом.
И когда, бредя по пустынной улице, ведущей к городским воротам, Ковар заметил встречную одинокую фигурку — такого же неприкаянного зимнего путника, странствующего без цели — ему вдруг отчего-то остро захотелось, чтобы это оказалась Грета. А может, и захотелось-то потому, что он уже угадал знакомое и родное в этой походке, в наклоне головы, в очертаниях плеч, укрытых тёплой шалью.
Они встретились под фонарём, ещё не погасшим, и замерли друг напротив друга. Ковар опустил шарф, улыбнулся, и Грета несмело улыбнулась тоже. Она протянула руку, он принял её, и двое побрели в молчании — не нужно было слов — к знакомому старому дому.
И не было ни упрёков, ни оправданий. Она просто ждала, и он, наконец, пришёл. И такими мелкими в эти минуты показались соседские сплетни, насмешки, страхи. Мир стал так бел и чист, что в нём, казалось, не осталось места для грязи.
И в доме, у потрескивающего очага, бережно стряхивая подтаявшие снежинки с золотисто-рыжих прядей, согревая дыханием озябшие тонкие пальчики, Ковар молчаливо обещал, что больше никогда её не оставит. Они задыхались от нежности, смешивая дыхание, неловкие, но такие чуткие друг к другу. Они смеялись, и плакали от счастья, и снова смеялись сквозь слёзы. Они делились теплом, которого каждому так не хватало, но для другого его оказалось в избытке.
За один этот день Ковару не жаль было и расстаться с жизнью. Он уходил в вечерних сумерках, со смехом выскользнув в заднее окно, как ночной вор, и напоследок получив ещё горячий поцелуй. Он шёл задворками, где сроду не было фонарей, а под боком шумел канал, и был совершенно пьян от счастья.
Его уносило куда-то высоко, в синие облачные небеса, над светом фонарей, над похрустывающим снегом, над встречными прохожими. Все горящие витрины, хлопающие двери лавок, из которых вырывался пар, голоса людей, гудки экипажей и шум колёс — всё это было лишь обрамлением той бескрайней радости, в которой он купался.
Он пришёл в себя только в мастерской, наткнувшись на тревожный взгляд Эдгарда.
— Где тебя носит, мальчишка? — прошипел тот. — Я не могу столько ждать, не вызывая подозрений! Дело есть.
И хвостатый ощутил, как его стремительно тянет вниз, вниз со сверкающих небес. Будто и не было этой чистоты, этого хрупкого короткого счастья, этого зимнего дня.
— Что за дело? — спросил он, сдвигая брови.
Глава 36. Настоящее. О том, как закончился день в посёлке, и о песне для Марты
Хитринка опомнилась, лишь когда зазвучали выстрелы. После первого на землю с коротким стоном осел один из людей правителя. Двое других почти одновременно выдали залп, но, видимо, промахнулись. Сорвавшись с места, они кинулись вдогонку за тем, кто стрелял в них первым.
Не помня себя от страха, Хитринка пробралась к запертой двери и потянула, раскачивая, тяжеленный тугой засов. Он не спешил поддаваться. Над головой сиял фонарь, усиливая тревогу. Хитринка всей кожей ощущала, что она как на ладони, что погляди кто сюда, он тут же уложит её одним метким выстрелом, а проклятый засов не шевелился!
Осмелившись, Хитринка потянула к себе ружьё упавшего стражника. Оно лежало у человека под грудью, всё ещё зажатое в мёртвой руке, и пришлось наклоняться близко, так близко, что отчётливо стал ясен металлический запах крови, что колено опустилось в тёмное пятно, расползающееся по земле. Потащила — ружьё поддалось легче, чем засов.
А затем она встала на носки и