брошенный с молодых лет в немецкий идеализм, из которого время сделало видимость реалистического воззрения, ты не знал России ни до тюрьмы, ни после Сибири. Но полный широких и страстных влечений к благородной деятельности, ты прожил до пятидесяти лет в мире призраков, студенческой распашки, великих стремлений и мелких недостатков.
Герцен помолчал, удивленный пришедшей мыслью.
— Не ты работал против прусского короля, а саксонский король и Николай — для тебя. После десятилетнего заключения ты явился тем же — теоретиком со всей неопределенностью, болтуном, неряшливым в финансах, с долею тихенького, но упорного эпикуреизма и с чесоткой революционной деятельности, которой не достает революции. Болтовней ты погубил не одного Налбандова и Воронова.
— Кроме того, Мишель, — вступил Огарев, — Ты хочешь, чтобы все было сейчас, поскорей, производишь суматоху, всех срываешь в невесть какую тревогу. Надо либо "дело" делать, либо спокойненько ничего не делать. Твои шумы и метания наделали слишком много ошибок.
Огарев покачал головой, прикрыв ладонями щеки.
— Ты во главе зла, Мишель, это ужасно, но ты во главе зла.
Бакунин не произнес ни слова. Буря вскипала и опадала в нем, он шумно дышал, но молчал, набычившись, наклонив тяжелую голову.
Герцен перевел дух и перешел к заключению, к тому, о чем они давно решили с Огаревым.
— Жаль, что ты не написал "Мемуаров", Мишель. Они принесли бы тебе состояние, и всем было бы легче. Но для тебя это не "дело"!
— А для кого написал бы я их? Сейчас все народы потеряли инстинкт революции, — огрызнулся Бакунин. — Они слишком довольны своим положением, боязнь потерять то, что они имеют, делают их смирными и пассивными. Я бы хотел написать этику, основанную на принципах коллективизма, без философских и религиозных фраз.
Все помолчали.
— В общем, Мишель, мы должны тебе сказать… Живи, как знаешь. И попросили бы тебя уехать в Париж. Кое-какой пенсион ты еще будешь там иметь из фонда, но деньги почти ушли, ты бросался ими без всякого учета, словно пустыми бумажками.
Бакунин удивленно посмотрел на обоих проникновенными чистыми голубыми глазами и дурашливо помотал головой.
— Опять я круглый дурак перед вами. Простите меня, друзья. Я высоко ставлю вас над собою. Зачем мне уезжать в Париж?
Но Александр Иванович был неумолим. Поднадоел им Бакунин своей шумной бестолковщиной и сплетнями, которыми никогда не гнушался ни на чей счет, но удивлялся, когда на него обижались.
А на него обиделись.
Потому что для сплетен и вкусных слушков, кои он так обожал, пищи было хоть отбавляй.
Отношения в лондонском доме, при всей благородной и преданной совместной работе двух старых друзей, были сложны и покрыты душевными рубцами. К приезду Огарева с женой в 1856 году в Лондон Александр Герцен, мужчина в расцвете лет, вдовел уже пятый год.
"Ищите женщину! — вздохнули бы французы, увидев грустные глаза поэта Огарева менее чем через год их жизни в особняке. Да, все верно. Маленькая Лиза Огарева, родившаяся через два года, была дочерью Герцена.
— Алексаннр Иуваноувич, — с английским акцентом называла отца маленькая голубоглазая Лиза.
Роман «Что делать?» Чернышевского писан не на пустом месте.
Жизнь не роман, согласитесь.
Один за другим родились еще два младенца, умершие тотчас после рождения. Каково все это! Правда, и у Николая Огарева появилась было местная гражданская жена Мери, но для тончайшей натуры поэта это было не в подъем. И, по русскому обыкновению, он потихонечку лечил свою душу маленькими горькими рюмочками, одну за другой.
И постепенно из поэта Николая Огарева превращался в добряка Агу, любившего и прощавшего всех ближних своих.
Дела Герцена с "Колоколом" тоже пошли на спад.
Авторитет самого издателя был высок, как никогда, но давние опасения приезда Бакунина сбылись, будто в дурном сне. Издав чужие "польские" звуки, "Колокол" удивил своих поклонников и стал неуклонно терять подписчиков.
Тяжела рука Михаилова.
Бакунин уехал.
Теперь областью его интересов стала Италия и весь юг Европы, народы которых нравились ему темпераментом и склонностью к уличным вспышкам и потасовкам. Здесь "его бешеная энергия и дикий взгляд" оказались как раз впору, здесь дела его пошли в гору.
К тому же приехала Антония.
Одним добрым утром она очутилась по ошибке в Париже у Ивана Тургенева. Он, не зная адреса ее сбежавшего из Лондона супруга, пристроил ее куда-то на короткое время, но вскоре получил от Бакунина громовую телеграмму:
— Жена-то моя!
Супруги встретились в итальянской Швейцарии.
С самыми радужными надеждами вошла молодая женщина в свою новую жизнь. Увидела тесноту и многолюдие, горы табака на подобие фуражу на столе, грязные стаканы под столом, убогость, бедность и считанные монетки в кармане, все поняла и беспомощно оглянулась по сторонам. Карло Гамбуцци итальянский адвокат, стал ее утешителем.
…Карло Гамбуцци, один из главных в команде Бакунина, бледный, в черном костюме, сжался в храме у решетки исповедальни. По другую сторону виднелось лицо пастора.
— Грешен, святой отец. Состою в связи с женой моего лучшего наставника. Она ждет ребенка. И хотела бы развестись, а я жениться.
Ответ пастора гласил.
— Рожденные дети остаются в семье. Тебе епитимья: семидневный пост на хлебе и воде, милостыня и молитва.
Антония разливала кофе. Сама его уже не пила.
— Я вас покину. Распорядиться, — особенным голосом произнесла она, и вышла.
Бакунин пронзительно взглянул на Гамбуцци.
— Ну?
— Вы догадались, Мишель.
— Ну?
Гамбуцци решительно выпрямился.
— Мишель… пора объясниться. Я — адвокат с хорошей клиентурой. Я готов. Развод, полное обеспечение. Но пастор не допускает развода. Все дети будут жить с Вами и носить вашу фамилию.
Бакунин широко раскрыл глаза, смех сотрясал его.
— Ха-ха-ха! Все котята будут Бакунины? Хо-хо-хо! Мне, как никому, ведомо благо большой семьи. Прощай, тягость одиночества!
Потрясенный Гамбуцци не находил слов.
— Вы… Вы бесконечно выше обстоятельств, маэстро! Я обожаю Вас!
Сам Бакунин детей не имел и иметь не мог.
Со стороны казалось, что к молодой жене он относился как к дочери, любовался ею с теплым сердцем, как любуются на очаровательную домашнюю кошечку с ее милыми котятами, к которым не имеют никакого отношения. Во всяком случае, никаких ссор с милой Антосей никогда замечено не было.
Вот ведь как сумел вывернуться!
В отличие от Огарева, в точно таком же "треугольнике", и даже "приобрел", не теряя лица, благодушия и благоразумия. "Воплощенная мощь духа" несла его вперед, над мелочами и неприятностями быта.
Идея панславизма была оставлена.
Подымающаяся сила европейского пролетариата обратила на себя его внимание.
Анархию, безгосударственность, полную свободу личности провозгласил он на своих знаменах. Прудона, властителя анархизма в глазах